Раквереский роман. Уход профессора Мартенса(Романы)
Шрифт:
Каарел сразу понес письмо на почту. Наверно, еще прежде, чем он успел на вокзале бросить письмо в почтовый ящик, меня опять смутила одна фраза. Ну, я же давно привык считать, что мои письма и записи, как бы сказать, в какой-то мере история, несмотря на то что из-под моего пера их вышло немало. Я хочу сказать: в той мере история, чтобы думать о том, что в будущем их будут читать незнакомые люди, и, беря перо в руку, я заставлял себя контролировать свои выражения. А это маленькое письмо по своему содержанию в большей мере «историческое», чем многие другие. И мне стало вдруг неловко за то, что я написал: «Больше я ни о чем не мечтаю», будто личная премия была целью моих усилий. Но вслед за Каарелом я не побежал. Потому что Нольде умный старик, он, несомненно, меня поймет. Так что я остался на месте. Мгновение я взвешивал. Потом справился с тщеславием, охватившим меня, а также отказался от мысли поехать утренним поездом в Петербург. К чему?! Решил дождаться в Пярну телеграммы. Потому
И потом — эти три или четыре дня…
Удивительно тихий, почти несуществующий ноябрьский город. По утрам отдельные редкие и далекие паровозные свистки со стороны вокзала. Будто голоса лосят. Ха-ха-ха. Примерно такими они могли быть. Потом работа над бумагами за столом. Дело Венесуэльского арбитража, куда Рузвельт просил недавно назначить меня арбитром. Шаги редких прохожих по подмороженному песчаному тротуару. Нет, нет, еще не разносчика телеграмм… Вокруг меня такой покой. А внутри небывалая радостная напряженность. Будто широкая, теплая, спокойно разливавшаяся река. Потому что я нисколько не сомневался. Ну да, что значит нисколько? Искушенный человек всегда и во всем сомневается. Практически я нисколько не сомневался. И в то время, когда я сосредоточенно думал над копиями документов Гвиана — Венесуэла, где-то в мансарде своего мышления я строил планы. Я окончательно и полностью уйду со всех кафедр, Таубе, мой славный коллега (только бы не забыть — барон Таубе), отлично справится на моем месте. И молодой Нольде, то есть Борис Эммануилович. Он, кстати, тоже барон, но по отношению к нему про это можно даже забыть. Итак, я уйду с кафедр. Моя пенсия составит около семи тысяч. Нобель добавит мне сумму, равную пенсии за десять лет. Так что в конце концов я свободный человек. Абсолютно свободный. Останусь ли я и дальше в коллегии министерства иностранных дел, об этом еще подумаю. И решу в зависимости от того, как будет полезнее для дела. А дело, которому я себя посвящу, — это арбитраж. Практический арбитраж в Гаагском международном суде. Где мой вес, благодаря Нобелю, еще значительно возрастет. И теоретический арбитраж. Это значит — солидная монография о международном арбитраже, которую я напишу. А) Теоретические основы. Б) Исторический обзор. В) Анализ наиболее важных случаев. Г) Обобщения, выводы, перспективы. По крайней мере в двух томах. Нет, лучше в одном. Для меня настало время научиться лаконичности пожилого человека. А тот, кто стукнул крюком калитки и идет по дорожке, направляясь к веранде… нет, это Каарелова Фрида. Я узнаю ее по шагам.
Разумеется, я каждый день читал газеты. Ничего. А на четвертый или на пятый день я, как обычно, отправился на вокзал, получил отложенные для меня газеты и пошел обратно домой… На углу улицы Карья я развернул «Новое время» и прочел: Дюкомюн и Гобат.
У меня было такое чувство, будто из-под меня вдруг выдернули стул. И я падаю в пустоту. Падаю, проделывая в воздухе кульбит, в пустоту. И обречен падать вечно.
Ну, я воздержусь от воспоминания своих ощущений. Но в общем получилось хорошо, что я прочел. Потому что в тот самый вечер ты, Кати, приехала из Петербурга в Пярну.
Телеграмму Эммануила вы, конечно, не вскрывали. Но Эммануил телеграфировал о моей Нобелевской премии и к себе домой. Это понятно. Если я ее получил, то действительно было о чем телеграфировать. И Борис прибежал к нам. Бежать-то нужно было всего за угол, с Моховой на Пантелеймоновскую. И ты, Кати, тоже стала ждать. И читала газеты. Пока не обнаружила — на полтора дня раньше, чем я, пока газета дошла из Петербурга до Пярну: Дюкомюн и Гобат. И ты сразу же села в поезд. Чтобы привезти мне этот удар. И быть мне в это время опорой. Но удар я уже получил. Уже несколько часов, уже полдня, как я знал. Я сжал зубы и встретил тебя со смехом:
— О-о! Кати, здравствуй! Как мило, что ты взяла на себя этот труд! Ха-ха-хаа! И приехала, как бы это сказать, чтобы снять соломенную корону с головы своего старика?! И помочь ему держать голову прямо?! Но корона уже снята! Ее уже нет! Смотри, вот там она горит…
Каарел затопил у меня в комнате камин, огонь за моей спиной лизал бересту.
— Значит, ты уже знаешь?.. — спросила ты шепотом.
— Знаю, знаю, дорогая…
— …что это какая-то роковая ошибка?
— Знаю, Катенька. И уже забыл! Иди сюда…
Ты подошла ко мне. Как была, в зимнем пальто. Я снял с тебя обсыпанную слезинками растаявшего снега скунсовую шапочку и смотрел в твои большие, озабоченные глаза, силящиеся улыбнуться, пытающиеся понять, как я переживаю случившееся, и готовые следовать за любой моей реакцией: объявить телеграмму Эммануила роковой ошибкой, безответственностью, почти убийством, свинством, пустяком, а мое положение таким, как я решу, — трагическим, комическим или просто никаким. Эта твоя готовность на все была бы оскорбительна, если б я не знал, что за ней несокрушимое решение жены поддержать мужа, когда ему дают подножку. Я посмотрел тебе в глаза и отвел свои, потом уткнулся носом в твою кокетливо-седую прядь за ухом и прошептал:
— Спасибо, дорогая. Сними пальто, и выпьем бутылку маньяли. И расскажи мне, окончательно ли прошел у тебя кашель…
Однако что же все-таки произошло с моей Нобелевской премией, этого я так и не узнал. Позже Эммануил, смущенный, объяснял, что ему дали преждевременную информацию.
Ему было так мучительно неловко, что никогда больше я его об этом не спрашивал. Конечно, любопытство толкало меня выяснить, но гордость удерживала. На протяжении семи лет из случайных обрывочных сведений у меня создалось некоторое представление.Нобелевский комитет стортинга заседал в конце октября. Речь шла о четырех или пяти наиболее серьезных претендентах: швейцарцы Дюкомюн и Гобат, англичанин Кремер, еще — то ли норвежцам, то ли датчанам свой человек — Байер и я. Дюкомюна и Гобата отклонили на простом основании: половина прошлогодних премий пошла в Швейцарию. Но ведь у Швейцарии нет монополии на премии! Сэр Рандал Кремер, в прошлом плотник, фигура, вышедшая из рабочего движения, возможно, некоторым господам показался излишне радикальным. Против Байера, своего человека, у них было, наверно, слишком много аргументов, чтобы его кандидатура могла оставаться. Потом обсуждали меня. Разумеется, вспоминали благоприятное впечатление от Гаагской мирной конференции. Эти впечатления были всего трехлетней давности. Должно быть, они вспомнили и то, в скольких арбитражах за последние годы я прошел между Сциллой и Харибдой и подавил очаги огня, вспыхнувшие в отношениях между государствами. Но кое-кто высказал традиционное сомнение: вправе ли Россия получить премию мира. После чего комитет отложил окончательное решение, но оставил мое имя, так сказать, витать в воздухе. Не знаю, насколько официально или по-домашнему они действуют. Я представляю себе, что, по сравнению с нашим сенатом или даже думскими комитетами, совсем без церемоний и свободно. Ну, на заседаниях у них журналистов все-таки, может быть, и не было. Но тогда они решили впятером пересечь площадь перед парламентом и пойти в ресторан пообедать. Или бог его знает, возможно, они с самого начала обсуждали вопрос в ресторане. И я представляю себе, когда было заказано пиво, за их столом появился, скажем, господин главный редактор «Афтенпоста». Меня могли назвать там только как кандидата. Но газетчики часто предвосхищают события. Тем более в таких странах, где они почти ни за что не отвечают. И в каких-то газетах Христиании наутро напечатали мою фамилию. И уже не как кандидата на премию мира, а как свежеиспеченного лауреата. На следующий день газета могла это опровергнуть, а могла и не опровергнуть. Комитет, разумеется, прочел это преждевременное сообщение и, возможно даже, потребовал опровержения. И на следующем заседании — не знаю, с испуга или самим себе назло, — присудил премию все-таки двум швейцарцам, Дюкомюну и Гобату. Но газетное сообщение о моей премии должно было сохраниться во всех самых крупных библиотеках мира. И через некоторое время на другой стороне земного шара повстречалось мне одетым в куда более солидный костюм. Да-да.
Когда русская делегация в августе 1905 года прибыла в Портсмут, нас считали в некоторой мере гостями президента. Городской голова Портсмута дал в нашу честь небольшое дине. Думаю, что точно такое же он дал через несколько дней в честь японцев. На нашем дине, происходившем в местном казино, представитель государственного секретаря произнес в нашу честь приветственную речь. Для этого он получил из каких-то источников данные о Витте, Розене и обо мне. Витте он приветствовал как самого заслуженного обновителя российской экономики (ну с этим в какой-то мере можно и согласиться, не так ли). О Розене он знал что сказать, что тот большая надежда русской дипломатии и новый русский посол в Соединенных Штатах (первое, конечно, абсурдно, второе совершенно справедливо). Обо мне он сказал слово в слово следующее: здесь, в этом зале, мистер Мартенс не нуждается, чтобы его представляли. Если мы вспомним, что он один из тех троих, которых Европа удостоила своей знаменитой Нобелевской премии мира.
Опять эта роковая ошибка поставила меня в неловкое положение, Не мог же я из-за стола крикнуть представителю государственного секретаря: «Не путайте, сэр!» Тем более что он продолжал говорить, и уже не обо мне, а о глубоком стремлении правительства России к миру, и мое возражение могло бы серьезно повредить этому утверждению. Во всяком случае, все застольное общество, как американцы, так и наши, бросали на меня удивленные взгляды, и, должен признаться, какое-то мгновение я и сам был очень удивлен. И я подумал: что же это означает?! Разве нынче они уже в августе присудили премию мира? Обычно, насколько мне известно, это происходит в конце года. Неужели в этом году они почему-то сделали это раньше — и действительно присудили мне, а я еще об этом не слышал?!
Господин представитель государственного секретаря продолжал говорить, теперь уже о заслуживающем благодарности участии президента Рузвельта в осуществлении того полного надежд начинания, на пороге которого мы все стоим, и Витте с бокалом шампанского в руке иронически буркнул мне:
— Видите, Федор Федорович, за границей вам везет больше, чем дома. Здесь Нобелевская была бы вам обеспечена. Если бы ее давали американцы…
После всех речей мне пришлось отвечать на удивленные вопросы своих и поздравления некоторых американцев и опровергать. «Господа, здесь произошло недоразумение. До сих пор я слышал только, что несколько раз обсуждалась моя кандидатура». Но когда я обратил внимание представителя государственного секретаря на его ошибку (мне невозможно было этого не сделать!), то этот рыжий ирландец с зелеными глазами зубоскала посмотрел на меня и сказал: