Ранний свет зимою
Шрифт:
Потом Евсей отступил, поклонился и сказал:
— Дай бог тебе удачи в твоих делах, Петр Петрович! Однако будем тебя вспоминать!
Уже на улице Петр Петрович обернулся и помахал картузом Евсею, все еще стоявшему на зеленом пригорке.
Под вечер Миней пришел проведать затворника. Едва вошел в просторный прохладный вестибюль музея, охватило знакомое чувство: частица его жизни осталась в этих стенах.
Прямо против окна с цветными стеклами вверху висел написанный им несколько лет назад пейзаж: «На Ингоде». Кусочек обрывистого берега, внизу, на узкой песчаной полоске, — опрокинутый челнок и вода, освещенная солнцем. Место это было памятное: здесь они читали с Ольгой Чернышевского.
Он
За стеклами витрин запечатлена была жизнь края, своеобразного, заманчивого. «Похожего и на свете нет», — думал Миней.
Никого не встретив, он прошел по пустым залам в «отдел коренных народностей Сибири» — так назвали его составители каталога. Но каталог попал в цензуру, и зал был переименован: «Быт сибирских инородцев». С трудом удалось отстоять перед начальством и самый отдел. Хотелось сделать макет нищенского бурятского очага с детишками, спящими на сухом навозе, устланном ветками, показать без прикрас беду народа, выносливого, трудолюбивого, достойного жизни, но обреченного на вымирание. Не разрешили, конечно. Разгадали «крамольный» замысел. Поставили фигуру бурятки, круглолицей, румяной, в богатой борчатке и пушистом малахае с кисточкой на макушке. Бурятка должна была выражать благополучие инородцев «под скипетром белого царя».
Весь угол зала занимала модель бурятской молельни — дацана, размером с добрую избу. Яркие краски фанерного строения сейчас просто пылали в лучах заходящего солнца.
В залах было пусто.
Над столом с древней утварью висела на гвозде картонка: «Руками не трогать». Миней сиял табличку, озорно усмехнулся и повесил ее на резное украшение у входа в дацан.
Внутри дацана на циновке лежал Петр Петрович и при свете огарка читал музейную книгу: «Сущность буддизма».
— Какое изумительное средство одурачивания народа! — сказал Корочкин, закрывая книгу. — «Страдания слагаются из смерти, старости и болезни. Причина же смерти — рождение». Следовательно, самым фактом рождения ты обречен на страдание! К чему же борьба?! Ловко придумано! Вы как находите?
— Я, Петр Петрович, еще не выработал своего отношения к буддизму… в деталях, разумеется, — улыбнулся Миней.
Корочкин засмеялся:
— Ну, а вы долго будете держать меня в этом богоугодном заведении? Может, вы ждете, чтобы я стал Буддой? Тут написано, что для этого надо сидеть неподвижно пятьдесят лет. Учтите: я на это не способен.
— Петр Петрович, не сердитесь. Право, я не терял даром времени. Через два — три дня жду товарища из Иркутска. Он должен привезти нам литературу, а для вас — документы.
— Хорошо.
— А в поездах идет усиленная проверка. И непонятно, почему подозревают всех почтово-телеграфных служащих. Просто хватают без разговоров!
— Неужели? — Петра Петровича почему-то развеселило это сообщение. — А свечку вы принесли?
— Принес. — Миней вынул из кармана свечу и зажег ее от плавающего в стеарине фитилька.
Светлые блики заиграли вокруг, причудливые тени по углам зашевелились.
Миней заметил, улыбаясь:
— Романтическое у нас с вами свидание, Петр Петрович.
— Кстати о романтике, — медленно произнес тот. — Видите ли, Миней, я вовсе не Петр Петрович Корочкин, а Степан Иванович Новоселов…
Миней покраснел: они дружески встречались два года, и он даже не знал настоящего имени своего учителя. Но тотчас же мысленно одернул себя: нет, нет еще настоящей привычки к конспирации!
Его собеседник продолжал:
— Я уже бывал в этих краях, Миней. Десять лет назад я пришел с партией каторжан на Кару. Годами был я тогда немного помоложе, чем вы сейчас. А политически — много моложе. Через полгода бежал. Удачно, очень удачно. Вот только памятка осталась — царапнула пуля конвойного. — Степан Иванович показал
белый рубец на пальце. — А в остальном все прошло как по маслу. Степан Иванович Новоселов перестал существовать. Знаете, искусство преображаться — это великая вещь!— Я подумал об этом, едва узнав вас сегодня утром.
— Ну и стал я жить-поживать на птичьих правах: сегодня — здесь, завтра — там. На первых порах мне помогали товарищи. Потом пришел собственный опыт. Опыт нелегального существования. И, когда все же провалился по другому делу, остался неопознанным, отделался ссылкой. Теперь, в Нерчинске, кто-то из знавших меня раньше — вернее всего, из старых каторжан — узнал меня и выдал как Новоселова. Что ж, к этому всегда надо быть готовым. Меня предупредили, и я немедля снялся с якоря… — Новоселов добавил: — В Нерчинске есть один тип, служит на почте телеграфистом. Когда-то был выслан по пустяковому делу. Теперь он трется около нашего брата, вынюхивает и доносит. Так я у него с таинственным видом попросил взаймы форменную тужурку. Дал с охотой. Ну, тужурочка пропала — я ее в помойку забросил…
Миней посмотрел недоуменно и вдруг засмеялся так, что фанерные стены дацана задрожали. Сняв пенсне, он вытирал навернувшиеся на глаза слезы, повторяя:
— Так вот в чем дело-то с почтовиками! А их, рабов божиих, хватают! А их-то тащат!
Степан Иванович, опустив голову на руку, задумчиво проговорил:
— Десять лет! Капризная вещь — человеческая память. Иногда кажется, что это было совсем недавно — так отчетливо встает перед тобой прошлое…
…Арестант осужденный резко отличается от подследственного. Приговор состоялся, из тебя не пытаются больше выудить, вытянуть, выжать сведения о «преступной деятельности» и имена «сотоварищей по таковой». Тюремный режим смягчается. Реже крутится заслонка «глазка», обнаруживая бычье око надзирателя, меньше строгостей на прогулке во дворе тюрьмы.
Кое-кому даже разрешают свидания. Но, конечно, не Степану Новоселову, приговоренному по 251 и 252 статьям, — за «распространение воззваний, направленных к явному неповиновению верховной власти…» Да, если бы и разрешили ему свидание, кто бы явился на него! Товарищи отсиживаются где-то тут за стеной, любимая девушка — в женской тюрьме предварительного заключения. А родных у него нет.
В камере, куда Степана Ивановича поместили после приговора, он нашел Георгия Каневского, которого несколько раз встречал на воле. Жена Каневского, курсистка, сообщила ему на свидании, что скоро отправка.
Оставалось только ждать этапа, а там — длинный, томительный путь и новая жизнь. Какая уж там ни будь, а жизнь! Впрочем, Степан Иванович был уверен в возможности побега. Уж он-то во всяком случае сбежит.
Но, когда тюремная карета загромыхала по булыжникам, такая вдруг охватила тоска! За тонкой стенкой шумела ночная, знакомая до мелочей улица.
Арестантов грузили в вагоны на глухой, безлюдной платформе вдали от вокзалов. И здесь вдруг пришло непонятное вначале чувство освобождения. Потом Степан Иванович разобрался: это был конец одиночества! Отныне он был тесно связан с товарищами по заключению. И еще: конвой нервничал, то и дело пересчитывал партию. Принимались меры против побегов. Следовательно, побег был возможен!
Степан подумал об этом уже в вагоне, засмеялся, затряс решетку окна.
— Перестаньте! Сейчас явится «стерегущий», а мы тут в разгаре спора! — закричал маленький студент Эфрос с черной и курчавой как у негра, головой.
Степан прислушался: медленно, слегка заикаясь, говорил Каневский. Слова ронял небрежно, без нажима, нанизывая довод за доводом, цитату за цитатой. У него была удивительная способность запоминать дословно целые абзацы. В самом облике Каневского было что-то начетническое: высокий, тощий, со светлыми прищуренными глазами. Пенсне у него отобрали в тюрьме, чтобы не вскрыл стеклами вены. Каневский удивился; поджимая тонкие губы, говорил: