Расцвет реализма
Шрифт:
Герцен в «Былом и думах» назвал реальных прототипов героев-оппонентов в главах «Перед грозой» и «После грозы»: «человек средних лет» — сам автор, молодой человек — И. П. Галахов. Однако, как справедливо писал В. Тихомиров, автор серии статей о книге «С того берега», свидетельство Герцена не следует принимать слишком буквально. [228] Точка зрения «человека средних лет» — безусловно заострение, и в каждом диалоге особенное, некоторых сторон мировоззрения Герцена в кризисный период, диктуемое ситуацией, психологическим состоянием собеседника. Но и позиция молодого человека не просто романтическая противоположность скептическому, реально-трезвому взгляду, а и отражение личной гневной реакции Герцена на июньские события в Париже.
228
Тихомиров В. В. Диалоги в книге А. И. Герцена «С того берега». — XIX Герценовские чтения. Л., 1966, с. 70–72. См. также: Гинзбург Л. Я. «С того берега» Герцена. (Проблематика и построение). — Изв. АН СССР. Отд. лит. и яз., 1962, т. XXI, вып. 2, с. 112–124.
Не менее важно и другое обстоятельство: диалоги не выявляют правоту (тем
«Человек средних лет» был полноправным хозяином беседы, чутко и продуманно направлявшим ход дискуссии: в первом диалоге, защищаясь, он последовательно и виртуозно охлаждает романтический пыл молодого человека, сея, так сказать, семена сомнения; во втором, напротив, пытается спасти теми же реальными истинами, но взятыми в другой комбинации, разочаровавшегося идеалиста от противоположной крайности. Лично-интимное «человек средних лет» постоянно устраняет, резко противясь попыткам перевести разговор на личности, скрывая острую боль, растерянность перед происшедшим. Нервность, надрывность диалогам сообщает молодой человек: усилия его противника направлены на смягчение напряженности — а она может быть снята лишь «патологическим» анализом действительности, объективно-бесстрастным знанием, которому мешает сильный эмоциональный стресс.
В «Consolatio» не просто очередная перестановка сил оппонентов, другая комбинация спора реалиста и романтика. Резко изменена тональность диалога, устранена излишняя горячность — не столько спор, сколько задушевная беседа. Доктор мягко и спокойно рагирует даже на язвительные реплики собеседницы. Создается впечатление, что они его мало ранят и заранее известны. Грустное знание, добытое многолетними размышлениями и огромным жизненным опытом, слабо утешает доктора, и, будь он менее последовательным человеком, он пожертвовал бы им ради чего-нибудь не столь беспощадно-неумолимого. Но он на это не способен, так как доктор — свободный человек, не желающий и не могущий жертвовать истиной ради призрачного, но утешительного счастья утопии. Личная независимость, свобода голоса и разума, преданность истине — вот его позиция. Его и Герцена.
Три больших диалога в книге «С того берега», своеобразная триада — идеологическая сердцевина произведения, построенного на резких диссонансах и антитезах. Они дают многосторонний анализ состояния мира — и в то же время способствуют выработке позиции, единственно возможной для свободного и реально мыслящего, независимого человека в мещанском и умирающем мире. Диалоги, хотя и составляют идейно-философскую сердцевину произведения, — еще не вся книга, и ими вовсе не исчерпывается богатство ее содержания. В «монологических», резкими, энергичными мазками набросанных главах автор, отходя от всякого диалогизирования, дает полную волю своим эмоциям. Затаенные, сдерживаемые скорбь и гнев в этих главах прорываются бурным, неудержимым потоком жгучей ненависти к старому миру, к празднующему победу мещанству. Сетования, скорбь «молодого человека» из диалогических глав здесь сохранены полностью и стократно увеличены, соединены общей темой смерти со строгими диагнозами «человека средних лет» и доктора. Исповедь — отречение Герцена от всех иллюзий и надежд — сбалансирована дополнениями, намечающими поворот к другому берегу: «русскому социализму». Такова необыкновенно сложная и противоречивая структура переломного и переходного в творчестве Герцена произведения, в котором с огромной художественной силой запечатлены период духовного кризиса и начало его преодоления.
2
Основы реалистического метода Герцен разработал в «Дилетантизме в науке» и «Письмах об изучении природы». Основы своего гуманизма раскрыл в публицистическом лирико-философском трактате «Капризы и раздумье» (1843–1847) и в беллетристике («Кто виноват?»). Критика уже давно и правомерно отмечала идейную и эстетическую близость этих произведений. О гуманизме как характернейшей, ведущей черте миросозерцания Герцена великолепно писал Белинский: «человеколюбие, но развитое сознанием и образованием». [229] Гуманизм Герцена — это не категория, не метод познания (реализм), не точка зрения, а нечто очень широкое и объемное, лежащее в основе всей его деятельности, взглядов, поведения, системы оценок. Очень важно для понимания сути гуманности Герцена видеть ее связь с такими постоянными категориями и понятиями в творчестве писателя, как многосторонность (широкость), консеквентность (последовательность), пластицизм, скептицизм, негация. Наконец, в гуманизме Герцена есть и свое ядро — учение о личности, впервые обстоятельно разработанное в «Капризах и раздумье». Последующие частые возвращения Герцена к центральному для него вопросу современности («Согласовать личную свободу с миром — тут вся задача социализма») — углубление и вариации ранее поставленной темы.
229
Белинский В. Г. Полн. собр. соч., т. 10. М., 1956, с. 323.
Все прочие проблемы Герцен связывает с идеалом гордой, свободной, гуманной личности, а события поверяет одним и тем же вопросом: что они, собственно, дали человеку, как продвинули дело его освобождения? Горький справедливо ставил ему в особую заслугу глубокую, многостороннюю, крайне необходимую в России разработку вопроса о правах личности. «Никто, — писал он, — кроме Герцена, не понимал, что веками накопленное презрение к человеческой личности, созданное рабством, необходимо должно было вызвать борьбу за индивидуальность, за свободу личности прежде
всего. Но Гер<цен> смотрел на личность именно как на силу организующую, он не вырывал ее из социальной среды, все же иные идеологии или совершенно отрывали ее с почвы истории, или же приносили в жертву о<бщест>ву». [230] Этот герценовский взгляд с исключительной полнотой и страстностью был выражен в «Капризах и раздумье». «Не отвергнуться влечений сердца, не отречься от своей индивидуальности и всего частного, не предать семейство всеобщему, но раскрыть свою душу всему человеческому, страдать и наслаждаться страданиями и наслаждениями современности, работать столько же для рода, сколько для себя, словом, развить эгоистическое сердце во всех скорбящее, обобщить его разумом и в свою очередь оживить им разум…» (II, 63–64).230
Горький М. История русской литературы. М., 1939, с. 253–254.
Эти слова из знаменитой формулы Герцена поразили своим глубоким и проникновенным смыслом крупнейшего русского писателя-народника Г. Успенского, который и в целом испытал огромное идеологическое воздействие герценовской мысли. В знаменитом цикле «Власть земли» он предлагает герценовскую этическую задачу положить в основание отсутствующей пока науки о высшей правде. Влияние Герцена на народническое движение обычно видят в преемственных связях между его теорией «русского социализма», главным пунктом которой, как известно, является вера в социалистическое развитие русского села — ячейки будущего общества, и аналогичными по духу утопиями народников. Эта — очищенная от славянофильских крайностей и православного духа — теория «русского социализма» (общинного, крестьянского) стала первоосновой народничества. «Герценовский „русский социализм“ был отправным пунктом идеологии народничества — целого этапа освободительного движения в России», — пишет А. Володин. [231] Не менее сильным было и воздействие этики Герцена. Высказанные в «Капризах и раздумье» мысли о высоком эгоизме, жертве, своеволии, идолопоклонстве, семейном рабстве были крайне злободневны и важны не только для Чернышевского, воспринявшего многие положения герценовской этики («теория разумного эгоизма») и придавшего им не свойственный Герцену ригористический оттенок, но и для «кающегося» поколения Г. Успенского. Как необыкновенно современные воспринял статьи и повести Герцена 40-х гг. и Н. В. Шелгунов.
231
Володин А. В поисках революционной теории (А. И. Герцен). М., 1962, с. 70.
Герцен предвосхитил почти все возможные аспекты проблемы освобождения личности и — что не менее существенно — точно выявил опасности и подводные мины, лежащие на пути великой эмансипации. Он изнутри подрывает основы старой морали, освященные преданиями, кодексами, обращая внимание на необходимость полного освобождения от рабских форм мышления.
Натура действительная, реальная не может удовлетвориться ни прописной моралью, ни, тем более, стадным или цеховым преклонением перед идеалами: идея, государство, монархия, республика, наука, бог. В «Капризах и раздумье» Герцен объявляет войну государственной и «философской» морали, выразившейся в прописях: «Идея все, человек ничего»; «Всеобщему надобно жертвовать частным». А также христианской, ставящей на первое место среди нравственных добродетелей смирение, жертву: «…жертва никогда не бывает наслаждением: я, по крайней мере, не знаю радостных жертв, потому что радостная жертва вовсе не жертва» (II, 95). Жертве, христианскому идеалу человеческого, нравственного служения людям Герцен противопоставляет свою концепцию эгоизма и своеволия, очень емкую, несмотря на полемичность рассуждений, и в сущности являющуюся проповедью осознанного, разумного альтруизма.
Не случайно для того, чтобы пояснить содержание, вкладываемое им в понятие «эгоизм», Герцен вычленяет специфический, особенный смысл своего словоупотребления. «Слово эгоизм, как слово любовь, слишком общи: может быть гнусная любовь, может быть высокий эгоизм и обратно. Эгоизм развитого, мыслящего человека благороден; он-то и есть его любовь к науке, к искусству, к ближнему, к широкой жизни, к неприкосновенности и проч. <…> Вырвать у человека из груди его эгоизм — значит вырвать живое начало его, закваску, соль его личности…» (II, 97). [232] Столь же решительно утверждает Герцен и культ своеволия, получивший впоследствии сложное полемическое развитие в теориях «подпольного человека» и Кириллова у Достоевского: «Я полагаю, что разумное признание своеволия есть высшее нравственное признание человеческого достоинства…». [233]
232
Слово «эгоизм» Герцен часто употребляет в том особенном смысле, в каком оно бытовало у Сен-Симона и сенсимонистов. О сенсимонизме молодого Герцена см.: Гинзбург Л. «Былое и думы» Герцена, с. 19; Купреянова Е. Н. Идеи социализма в русской литературе 30–40-х годов. — В кн.: Идеи социализма в русской классической литературе. Л., 1969, с. 92–150.
233
«Подпольный человек» Достоевского обратит «разумное признание своеволия» в теорию капризного хотения и повернет ее против культа разума и деяния, насмешливо предпочтя сознательное «сложарукисидение».
Эгоизм и своеволие, взятые в их высоком качестве, вовсе не противостоят общегуманному воззрению, они, напротив, внутренне цементируют нравственные устои личности. Гуманность — это понимание, анализ, знание, одновременно рассудочное и сердечное, не вера, а убеждение, многократно доказанное, проверенное, ставшее незыблемым. «Понять событие, преступление, несчастие чрезвычайно важно и совершенно противоположно решительным сентенциям строгих судей, понять — значит, в широком смысле слова, оправдать, восстановить: дело глубоко человеческое, но трудное и неказистое <…> Наше партикулярное дело — проникать мыслью в событие, освещать его не для того, чтоб наказывать и награждать, не для того, чтоб прощать, — тут столько же гордости и еще больше оскорбления — а для того, что, внося свет в тайники, в подземельные ходы жизни, из которых вырываются иногда чудовищные события, мы из тайных делаем их явными и открытыми» (II, 56–57).