Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Раскол. Книга I. Венчание на царство
Шрифт:

Привезли из городовой тюрьмы Марью Данилову, окованную по рукам и ногам. Год назад она, узнав о неминучей беде, скрылась из престольной на Дон, пряталась в казачьих станицах в мужском платье, выдавая себя за опального стрелецкого сотника. Ее поймали и всадили в узилище к отпетым разбойникам и душегубцам, кому чужая жизнь – репка, а своя – полушка. Много ей лиха досталось от кандальников, много всего скверного наслышалась, но все снесла, сердешная, скрашивая страдания мыслию, что вот и Христос терпел...

Круглолицая, черные брови дугой, щеки, несмотря на кручину, тугие и спелые, как бы хваченные морозцем; в зеленом кафтане, шальварах и червчатых

сафьянных сапожонках с загнутыми носами, Марьюшка походила на молодого парубка с Киевщины. Голова бритая наголо, с оселедцем от макушки до карих с вызовом глаз, – и за этот вот иссиня-черный тугой клок волос немало потаскали ее государевы мучители на допросах и баловни в каземате, когда вдруг завздорят по пустяку и надо над кем-то повыхаживаться...

Стрелецкий полковник Акинфий Данилов как уставился на супружницу, так во все время и не снимал с нее горького взгляда, теребя себя то за серебряное кольцо в ухе, то за русое ожерелье бороды; сабельный шрам на левой скуле то наливался кровью, то смертельно бледнел, и тогда видно было, как у края язвы упруго билась нервная жилка. Федосья Прокопьевна каждую мелочь отмечала в памяти, будто хотела унести с собою на тот свет, чтобы ежедень поминать в молитвах верных своих, кто не поддался дьяволю искушению. Она даже тайно возревновала Акинфия к Марье, видя их такую неиссякновенную любовь, не страшащуюся хулы и злобы...

Наконец явился дьяк Иларион Иванов, и по тому, как все вдруг зашевелились, сминая тягостное ожидание, боярыня поняла, что пришел главный приказной мучитель. Его, дикого вепря, и годы-то не брали, обходили стороною; лишь заматерел он, да волосы, обрезанные под горшок, взялись сединою. Федосья Прокопьевна помнила его еще плотным грудастым подьяком; он тогда почасту отирался в их дому, помогая Глебу Ивановичу по службе: писарил да бегал на посылках.

Федосья сторонне приценилась к давнему знакомому и поняла вдруг, что только такой воинской складки человек с резким голосом и волчьим загривком, не знающий душевных колебаний, может быть у Тишайшего верным подручным.

... Первой подвели на муку Марью Данилову. Палач стянул с нее кафтан, содрал с плеч по пояс голубую рубаху, наружу вывалились великоватые груди с рыжими сосцами; стрельцы завели руки назад, связали в кистях петлей. Палач продернул ужище меж локтей и потянул бедняжку на дыбу ровно так, чтобы христовенькая подвисла над полом, чуть-чуть не доставая носками сапог. Дьяк спросил грубо, невольно косясь на молочно-белую бабью грудь:

«Ну что, еретница, была мужиком, а вдруг стала бабой? Так кто ты, ведьма?»

В избе засмеялись. Акинфий Данилов вспыхнул, сжав кулаки, выскочил во двор, убеленный снегом.

«Не девка ведь... Есть ли ум? Повинися пред государя, дура, и простит. Куда и зачем бегала? Замысливала ли худое на царский Двор, блудня, и с кем в воровской шайке повязана была?»

Подьячий в который раз уже записывал эти вопросы, не получая ответа. Марья Данилова отвернула лицо, каменно сжала губы. Дьяк понимал, что упорную вражью страдницу не проймешь встряскою, и велел снять с дыбы.

Потом под казнь подвели княгиню Урусову. Содрали с головы лисий треух, цветной зипун из камки, исподницу заголили по живот.

«Эх ты, плодуща, – с сожалением протянул дьяк. – Детей полна лавка, а ты пред царя грешишь, вяжешься с безумными».

«Я пред царя не грешила. Это вы сошли с ума, несчастные. Бабу мучаете, да и регочете без стыда. Заблудилися меж трех дерев, а на белый свет выйти страшитеся», – спокойно ответила

княгиня.

«Ты бы хоть постыдилась своей наготы. Что ты мне в лицо титьки-то пихаешь? Было бы на что смотреть», – потиху накаляясь, окрикнул дьяк.

«Ой-ой, седатой бобер. Куда стыд-то дел? На чужое добро заришься. Ишь ли, ему мои титьки не занравились... Там-то встренемся, греховодник, не разминемся. Иль вечно жить станешь? Как тогда мне в глаза глянешь?..»

Княгиню потянули вверх, тонкие прозрачные руки заломились, в плечах хрустнули хрящики. Евдокия по-прежнему улыбалась, однако от боли прикусила губы, а ноги в козловых башмаках сами собою нашаривали пола, отыскивали опоры. Дьяк посмотрел на Волынского. Тот с любопытством покосился на князя Урусова, пожалел того и кивнул: де, не томите бабу, хватит. Дьяк, отвернувшись от княгини, приказал: «Отпускайте выдру до другого раза. Знать, ей с бобром не гоститься. Может, после-то и очнется, вражья дочь...»

Пришел черед Федосьи Морозовой. С нее содрали опашень, и летник, и сорочку. Под котыгой оказалась плотно вязанная черная власяница, прильнувшая к обвислой груди, как змеиная кожа. Стрелец попытался приспустить ее с плеч – и не смог. Дьяк приотодвинул на сторону крест-мощевик и медный складенек и засапожным ножом ловко взрезал монашью кольчужку.

Князь Волынский вдруг встал из-за стола и покинул приказную избу. Палач вздернул боярыню. Она плюнула в его сторону, и Светеныш без обиды, но в назидание круче подтянул ее за ременное ужище; хорошо, что руки были связаны за спиною, иначе бы сразу выломились в плечах. Подошел князь Воротынский, пряча бороду в лисьем воротничке, едва разжимая застывшие от холода губы, спросил, косясь на костистые прямые плечи боярыни, принакрытые ржавчиной от долгой поститвы и добровольного измора. Тут из-под веревочного засаленного гайтана, на котором висел крест-мощевик, выскочила дородная вошка и кинулась в проем власяницы.

Иван Воротынский проводил платяницу взглядом, засмущался, и стало видно, как молод он еще и едва обрядился бородою, а тонкие усы обтянули губы, как вешняя ковыльная травка.

«Федосья Прокопьевна! Была ведь и ты в славе, а упала в бесславие. Разве ж так можно? И почто ты возгоржалась пред царя, как стог пред копною; взлезла самодуром на такую вышину, где и сам государь себя не числит. Остепенись, не задорь народ на худое... Люди-то хохочут над тобою: рехнулась, говорят, баба, ухват спутала со скипетром. Может, ты и самого Господа превзошла, коли истины святее своей не сыскала на всей земле? Образумься, госпожина. Себя-то мори в черном теле, а душу-то почто гнетешь? Поклонись до земли доброму государю, только и скажи: прости, де, сблудила безумная... Ты ведь пред царя, что мыша под слоновой пятою...»

«Я тебе, Иван, в матери гожуся. У меня свой сын в твоих летах, в друзьях табунились. А ты меня на дыбу вздернул, и регочешь в глаза, и учишь, де, какой ты зоркий да умный. Ловкой с чужих блюд подливу лизать, да из-под царя лайно выгребать. Курощуп, еще шерстью не опушился, а уж исподличал, сына небесного похерил. И что от тебя, бесчестного, ждать, какой правды и заступы?.. Бедный, бедный... Какой с тебя, дурака, спрос? Это с царя спрос, что подбирает под свой норов таких пропащих слуг, что вроде и дышат пока, едят-пьют и с бабами блудят, а уж гробы повапленные ходячие. Одно слово – холопи... Нет, Иван, я не мыша и кота не боюся. Тем паче слона. И не надо мне земной славы. Я только Господа Бога нашего боюся, ибо я Христова дщерь, и за мною вся правда...»

Поделиться с друзьями: