Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Раскол. Книга III. Вознесение
Шрифт:

Пока растопишь печь, всякий раз наплачешься. Зато после душой отмякнешь. Хоть и скуден, и шипуч огонь от хилых мокрых дровишек, и дыму полна хижа, но как возьмет силу древесный жар, то всякий раз так заманчиво смотреть в россыпь золотых угольев, по коим пляшут, завораживая, как на веселой свадебке, рыжие, и червчатые, и брусеничные, и клюковные, и морошечные, и янтарные языки пламени; Господи, сколько радости-то в огне, сколько жизни, да так ли страшно повенчаться с ним?

… Не впервые приходила подобная мысль и вдруг не устрашила, не ознобила. И снова Федосья Прокопьевна вспомнилась. Весть была из Москвы, де, на Болоте за Москвой-рекою наладили сруб, чтобы жечь строптивиц; измаялся-де Михайлович, воюя с бабами, и, послушав патриарха, ведомого вора, решился несчастных, что стыда еще не порастеряли, вкинуть в огонь на торжество костельникам и сычам вселенским, что зазирают за чужим горем, но не видят, как у самих под носом в свихнувшейся церкви давно хозяинуют латынники и агаряне…

… Ой, миленькая, не твое бы дело мучиться.

Ездила бы в коретах, попивала фряжские вина, заедала бы пряниками печатными, да в той-то сладкой жизни и Христа бы не нать; лишь приговаривай, де, одинова живем и как не утешить брюхо свое?.. А ты вот, миленькая, не смогла отринуть единого Господа нашего, зовомого Исус Христос царь вселенский, да из любви к нему угодила в свинарник. Кормят, кормят, да и в лоб дубиной и ну в огонь жарить… А что, Федосья Прокопьевна, не боишься ли ты смерти? Не бойся, голубка, смерти-то, плюнь на них, мужествуй крепко о Исусе Христе. Сладка ведь смерть за Христа Света. Сладок ведь Исус-от. Ну, государыня, пойди же ты со сладким Исусом в огонь, подле нево и тебе сладко будет. И паки пойте, сестры, в пещь идуще, огнем горяще: «Благословен еси, Господи Боже отец наших, хвально и прославленно имя твое во веки…» Да помнишь ли, миленькая, как мучились в пещи вавилонской три отрока? Навуходоносор глядит – ано Сын Божий четвертый с ними. В пещи гуляют отроки, сам четверо с Богом. Тако и я: аще и отдален от вас, но с вами горю купно о Христе Исусе…

На испуг вас берет Михайлович? Думает-де колебнутся и воспримут ересь за истину? Иль еще не совсем помрачилась душа и светит слабый фитилек в той гари, что не дает вовсе соступить от правды. А ведь начитан был, горюн, много бродил по святым книгам, да и с того возомнил, что при жизни святым стал; решил сам себя во вселенские патриархи воздвигнуть и всю церковь перекроить. А Бог-от шельму метит, весь род Романовых язвит и скоро, надо быть, вовсе с земли сведет. Гнилой корень-от оказался; и отечь до времени издох, и сам едва бродишь; скоро тебе, Михайлович, в огне гореть, и деткам твоим не житье на сем свете, но много мучиться через тебя на том. Ой, горюн, сам себя проклял, живым закопавши к червям, но почто детей-то спроваживаешь на муки?..

Аввакум не совсем прикрыл трубу, чтобы не угореть, и лег на лавку, заложив под голову катанок. Потолок, набранный из тонких слег, отпотел, обметался водяным бисером, с него закапали древесные слезы; от пола, тоже отволглого, пряно запахло землею, травичкой, свежей могилой.

… Нет, не мог протопоп отрубить от себя государя, и как ни казнил того ежедень, как ни костерил самыми срамными словами, но в душе-то теплилась надежда, что настанет та давножданная минута, когда вдруг образумится Алексей Михайлович; и лишь закроет протопоп глаза, и сразу встают в очию, как в зеркальце, доброрадное щекастое лицо царя-батюшки с тугим волнистым ожерельем бороды и голубой близорукий кроткий взгляд широко распахнутых глаз. Таким когда-то впервые узнал царя на Золотом крыльце и, казалось, навсегда поместил в сердце; помнится, как поцеловал пахнущую французскими вотками пухлую горячую руку и, приподняв взгляд, сквозь влажную шипучую пелену на глазах увидел золотое свечение над государевым ликом и белоснежного голубя, мостящегося на перламутровой рукояти длинного посоха… Никон, смрадник, это ты, проклятый изверг, отвратил миленького от Бога, завел за мыс и отнял ум. Царь-государь, вонми, с какою правдой ты хочешь встать на Страшном Суде пред тьмою ангелов? Там-то будет тошнехонько, ой-ой, да уж ничем не пособишь себе. И мы, болезнуя, тоже ничем не сможем помочь, как ни проси. Спаси, Господи, и обрати к истине своей…

И тут Аввакум от угара ли, иль от дурноты тягостного быванья в запертой земляной норе, когда без повода внезапно вскруживает голову, вдруг легко, сладко забылся и ушел в тонкий сон; в такие вот блаженные минуты, когда ты вроде бы и с плотью не разлучился и всё чуешь вокруг себя, приходят вещие знаменья, о коих веком не думалось прежде… Увидел протопоп стоящего у лавки нагого государя с обвислым пузьем и бабьими грудями, перепоясанного по набухшим чреслам широким черным кушаком. Аввакум потянулся, отогнул пояс, вязанный из овечьей шерсти, и поразился, найдя на брюхе государя огромную язву, полную гноя. Бедный, бедный батюшко! да как же ты терпишь муку такую? – изумился Аввакум, поднялся с ложа, истертого до корытца, положил царя на ту доску и, поливая болезного слезами, принялся язву стягивать руками, прищипывая ее концы пальцами, будто зашивая невидимой иглою. И прямо на глазах пропала болячка, и следа не осталось на коже. Обрадовался Аввакум своей лекарской силе, перевернул Алексеюшку вверх спиною, а там, над чреслами, язва куда больше прежней и кишит червием. Но как ни бился над нею, окропляя слезами, как ни тискал кожу над раною, стараясь закупорить ее, но так и не свел проказы, отступился…

Очнулся Аввакум от видения и загоревал, что не смог исцелить царя совсем. Ой, глубоко и безнадежно обольстил плут Никон русского царя, и, знать, пропасть им заодно… Помолился Аввакум пред образом Богородицы и, утвердившись в окрепшем решении, воскликнул: «Прощай, государь! Отрубаю отныне от себя, как гнилой уд, и перестану больше о тебе плакать. Вижу, не исцелить тебя…»

* * *

На третью неделю по Пасхе на святых жен-мироносиц снега зажглись; пулонцы прилетели из тундры в острожек, приняв

приобтаявшие дерновые крыши засыпух за обнажившийся череп земли; они веселой стайкой упали в угрюмое место с приголубленных небес, словно бы обнадеживающую весть принесли от сидящих в Горнем Иерусалиме; незаходимое солнце и для узников плеснуло в тюремный дворик теплом, и серый острожек принарядился. Вот-вот, прободясь сквозь рыхлые к вечеру снега и подточив с исподу утренние звенящие насты, скатятся из болот в приречные протоки, и виски, и в Пустое озеро хлопотливые скорые ручьи, унося с собою зимний сор, долгий мрак, печаль и ненужные хлопоты о недужной плоти, вселяя радужные надежды к перемене жизни…

Строжится стрелецкая вахта, но и та, почуяв подвижки на земле-матери, обсмуглев нахальными рылами и до меди заветрившись загривками, вдруг стала чаще подтыкаться то к старцу Епифанию, приискивая к нему в Пустозерской слободке всякие заказы, то к расстриге Аввакуму, заводя через проруб грешные разговоры о бабах и вине; это значит – клянчили окольными путями на косушку питья и тем намекали помягчить узнику тюремные тягости…

Поздняя на северах весна, но усердная и громкая, с трубным небесным журавлиным гудом, с гусиной перебранкою бесчисленных, уставших за кочевой путь станиц, безо всякой осторожности падающих на болотные прыски и осотные лайды о край искрящегося моря, чтобы затеять здесь гнездовья. И люди-то с Пасхи подобрели, всё бродят и бродят к острожку, издаля подвывая: «Христос воскресе!», будто случайно делают крюк от кладбища к новомученикам, и подают через караульщиков то звено вешней рыбы, то крашенку, то ковш пива, то мису моченой морошки, чтобы вовсе не околели страдники… Бог вам в помощь, христовенькие, что блюдете главный Исусов завет, что в сенях вашей изобки всегда раздернуто волоковое оконце и выставлена для прошака едомая милостынька, и рука ваша с потным грошом никогда не отдернется от протянутой горсти нищего бобыля. И вам-то подай Господь помощи в смуте сердечной и печали, и в нездоровьи, и во всяких утратах, и потратах.

И вот в такую распуту, когда готовы расплавиться в любой день болотные озера и выйти из берегов тундряные няшистые речки, стрелец Машигин, рискуя головою, по последнему оленному пути привез Аввакуму из Окладниковой слободки от супружницы Настасьи Марковны посылку и весть с Москвы: де, Иван Глебович Морозов помер в одночасье не вем отчего.

… Давно ли Аввакум о Федосьюшке думал, глядючи в огонь, подвигал на страсти, мысленно пособлял ей в останнем пути, чтобы добрести достойно, а Христос-то, все зная, и позаботился уже о дочери своей преж протопопа, принял в свои сладкие обители одинакого сына, чтобы не мучился на окаянной грешной земле, позабывшей Исуса, и праведником откочевал в рай; да и матушке еговой обрезал последние сомнения, укоротил плотские радости; не для чего больше боярыне держаться за праздные утехи, и скопленную гобину, и богатый живот.

… Ну как при вести такой не поделиться горем с острожниками? Пожалился протопоп сотнику Ларивону Ярцеву: де, обезножел вовсе от лютого сидения, на голяшках пузыри и свищи поскочили, и кости иструхли от стужи и земляной сырости. Еще посулил алтын на вино сотнику, и тот выпустил Аввакума на часок. Отсыпал протопоп из посылки сорочинского пшена на кашу да толокна на киселек, решил распопу угостить и старца. А те, радуясь погожему весеннему дню, торчали подле своих паюсных оконцев, как сычи лесовые, высунув в дыру прислеповатые головы и беспричинно улыбаясь чему-то, щурились на солнце… Эх, воины мои бедовые! Капустные вы, дряблые кочерыги! Ишь, вот, изжились все плотию, но милости у диавола не молят… А где же Федька Косой? Иль от стыда сгорел молодой щенок?

Пулонцы вспорхнули от двери, кинул им пашенца со щепоть. Божьи твари, ись хотят. На тропке снег уже изжижнул, стал тонок, как хлопковая бумага, местами из замрелой грязи проступили длинные волосья летошней травы. Четыре засыпухи, как древние курганы, плотно обжаты бревенчатым острожком, клин неба над ним принакрыт молочно-мутной пеленою; знать, к вечеру долгого дождя натянет. И тронется тундра под обложником, принакроется полой водою, а по веретьям затявкают линялые песцы, поджав мокрые хвосты, и зайцы собьются тут же табунками, и станут все мирны и безобидны на короткое время, как в Ноевом ковчеге. Сугробы, давно ли подпиравшие крыши, усохли, их притрусило пылью и трухой, вдруг взявшейся откуда-то; и человечье лайно, выметанное узниками из засыпух, полезло из снега. Ничего, лето споро все подчистит травяными лопатами; иван-чай, розовея поклончивыми султанами, обмечет все пазухи дворища, всползет на тюремки, и они заполыхают малиновыми кострами. Бывает же огонь, в который и упасть радостно. Нарядно станет, весело; дай-то Бог дожить до той поры. Слухи ходят, что царь недремный новый путь готовит колодникам в Каменностровский монастырь; ну и ладно, ну и добро, оттуда до Москвы рукой подать, в бега податься можно на Дон иль Волгу. Насиделись же, ей-ей, докуда из норы тявкать?!

… Аввакум до хруста развернул плечи. Вешний ветер скользнул за ворот холщовой рубахи, будто влажным полотенцем плеснул. Заржать захотелось Аввакуму, и он даже запрокинул голову в небо, осклабился, приоткрыл черную ямку безгубого рта. Десять лет тянул лямку под землею, да сохранился, не околел, старый дурак. Напротив в окне сидел старец Епифаний; содравши еломку, подставил солнцу помятый арбуз свой, на маковке прилипли тонкие соломенно-серые волосенки. Аввакум поклонился Епифанию, стянул скуфейку, похлопал по голому темечку.

Поделиться с друзьями: