Распечатки прослушек интимных переговоров и перлюстрации личной переписки. Том 1
Шрифт:
И потому, когда Аня Ганина, в кратчайшем жарком пересменке между двумя государственными праздниками, позвонила и позвала вместе с ней посетить только что учрежденный (по большому блату, по распоряжению из Роно, в качестве перестроечного почина – как в «передовой» школе) новый предмет – компьютерную грамоту, Елена рассеянно согласилась – чтоб хоть чем-то отвлечься от тоски.
Компьютеров в школе не было – учителя о таким диве дивном и не слыхали, а идти им с Аней пришлось, по выданному в учительской адресу, на какой-то дальний то ли завод – то ли секретный «почтовый ящик» – разобраться не было ни возможности, ни, в общем, желания.
В ярко освещенном ополовиненном маленьком классе, в два окна, с дырчатыми, ноздреватыми пенопластовыми плитами на стенах
– А теперь я объясню вам, – грустно сказала рябая женщина, застрявшая где-то у окна, – как включать компьютер. Там справа есть кнопочка… Только предупреждаю вас сразу: ни в коем случае не нажимайте на клавиатуре кнопочку «OK»!
Анюта, кхэкнув уже в голос, перегнулась и, заглянув на экран Елены, увидела жалобные сигналы сбрендившего от ее экспериментаторских команд компьютера: весь монитор ЭВМ, сверху и донизу, в строчки, уписан был одним единственным словом: «ОКибка – ОКибка – OKибка – ОКибка – ОКибка – OKибка».
Когда перед выходными Семен (ей сначала показалось, что это глюк в трубке, что этого не может быть) позвонил, и, как ни в чем не бывало, пригласил ее смотреть очередной фильм к Варе и Диме, Елена, сама же удивляясь себе, поволоклась к нему – уже предчувствуя, что лучше не будет – а не имея почему-то возможности не досмотреть этот фильм под названием «Семен» до конца.
Траектория встречи была до смешного такой же, как в прошлый раз – и закончилась в том же жестком горизонтальном тупике – которым теперь только служила не кровать матери Семена, а узкая, и еще более неудобная, кровать Семена, в антураже его малопривлекательной блеклой комнаты.
Услышав «нет» (в обидный для него, видимо, момент) Семен неожиданно заговорил с ней резко и грубо, вышел в кухню, вернулся с зажженной сигаретой, нервно куря сел на стул, и пренебрежительно спросил:
– У тебя, что, такого ни с кем еще не было? – таким тоном, из которого следовало, что у Семена-то «такое» бывает чуть не каждый день.
Елена расплакалась.
Семен, через губу, грубо и пренебрежительно сцедил:
– Только давай без слёзков, – и, отойдя к окну и резко развернувшись к ней, сказал: – Значит, такие отношения не для нас. Будем гулять по улицам.
Абсолютно не понимая, почему он разговаривает с ней, как будто она провинилась, и почему он попрекает ее нежеланием быть с ним близкой до свадьбы – и – что самое страшное – слыша в его словах подтверждение интуитивным своим прежним ощущениям: что не просто не любит он ее – и не хочет быть всерьез вместе – а что вообще Семен как-то
в такие выси не взлетает, – Елена, еле живая, ехала домой, с каждым мигом чувствуя, что чем больше ступает по этим топям размышлений о том, «что он подумал», и «что он имел в виду», и «что он чувствует» – тем сильнее испытывает боль, и тем безвылазнее в эти иррациональные топи погружается.Заявление его о «прогулках по улицам» – вроде бы говорило о том, что отношения он с ней прерывать не хочет. «Может быть, он меня как-то неправильно понял?» – мучилась Елена, – и, несмотря на всю внутреннюю оторопь от его чудовищных интонаций, все ждала, что вот-вот Семен перезвонит, произнесет какие-то важные слова о своих чувствах, и наваждение развеется. «Чем, ну чем я перед ним провинилась?! Зачем он так себя со мной вел?!» – и зашкаливающая, никогда до этого не испытанная степень боли – вопреки всем неприятным, но элементарным, сермяжным ответам, которые подсказывал про Семена разум, – заставляла Елену думать, что она-то действительно к Семену испытывает любовь.
В воскресенье, отправляясь на день рождения к Эмме Эрдман (не пойти было невозможно – потому что кого же тогда еще считать родной, почти как сестра, как не ту, с которой родилась в один месяц и сожрала не один килограмм сладких гигантских сосулек из сока надломанных ветвей американских кленов после оттепели – и сразу же резких заморозков – в детстве), Елена настолько боялась пропустить звонок Семена, что велела ничего не подозревавшей о ее внутренних трагедиях Анастасии Савельевне давать Эммин номер телефона, если кто-то ей позвонит.
У Эммы был раскрыт балкон. Томно тянуло жарким ветерком. Фата занавески ритмично раздувалась, как будто бы под нее залезал как минимум слон – и тут же безжизненно, вслед за исчезновением миража, опадала. В комнате было набито – друг у друга на головах, на тахте, на темно-коричневом старинном маленьком бюро, имевшем на двух ножках двух гарпий с гигантскими деревянными грудями (в тысяче выдвижных ящичков и ячеечек этого дамского бюро, родители Эммы, как только его купили в комиссионке, обнаружили потайную, выстреливавшую, при нажатии рычажка, выдвижную микроскопическую полочку, с чьим-то золотым кольцом), на низком большом плоском деревянном старинном столике, на телевизоре – всего человек тридцать. Дарья Арзрумова, толстая, бедовая девица, которую Елене всегда было пронзительно жалко – с резкой челкой, с двойным подбородком, с безразмерным животом – и с необоримой жаждой покорять всех встречных молодых людей – дочь известного барда Сергея Арзрумова, играла на гитаре.
– Ха-вай на-жи-ву! – чарующе, с расстановкой, сощурив мыльные бедовые глаза, выводила Арзрумова – перевыколпаковывая еврейские слова на русский лад под гитару и общую ржачку. – Ха-вай! На-жи-ву! Ха-вай наживу… венисмеха!
Эмма Эрдман перевелась по требованию родителей в литературный класс в довольно далеко расположенной школе, год назад – по каким-то блатным знакомствам Эмминой матери с тамошним начальством, – и с тех пор бедная Эмма из прежде безудержно веселой, ловкой, быстрой, обожавшей бегать наперегонки, лазать по деревьям и хохотать до упаду, упругой и прыгучей как каучуковый мячик, девочки-мальчишки с жесткой гигантской копной вьющихся, выбивающихся из всех приглаженных геометрий крупными завитками, медяно-рыжих густых волос, превратилась вдруг в медленную, смертельно бледную, вечно несчастную матрону, да еще и обзаведшуюся, как-то невзначай за последние месяцы гигантским, вызывающих размеров, сногсшибательным женским бюстом.
«Надо же – Эмма Эрдман всегда была как Гаврош – а теперь такая красивая девушка!» – наивно, с любовью, комментировала Анастасия Савельевна, встречая Эмму на улицах.
Елена, однако, прекрасно знала, что пылкую, смешливую, шуструю Эмму, затыкавшую прежде шутками за пояс любого, превратил в несчастную замедленную флегму некий сердцеед из новой школы – белобрысое, низенькое, коротконогое существо, ухаживавшее за Эмминой одноклассницей, но приходившее иногда и к Эмме в гости – и, по наблюдениям Елены, скверно катавшееся в Эммином дворе на Эммином же скейтборде.