Распечатки прослушек интимных переговоров и перлюстрации личной переписки. Том 1
Шрифт:
И такую неземную ясность приобретала картинка маленького захудалого французского городка Сальбри, с узкой рекой и серым собором, где, в своем саду, между секвойей и кедром, умер, а скорее всего был убит (успевший вывезти за границу и скопировать бесценные документы следствия – но не доживший до их публикации) сорокадвухлетний Соколов – и ужас охватывал от мысли, какая еще вечность должна пройти – чтоб вскрылись, как страшный нарыв – имена еще и его убийц.
И – одновременно – после чтения с феноменальной точностью выясненных Соколовым детальных подробностей убийства царской семьи – дух захватывало от звенящей уверенности: ни одно скрытое злодеяние, ни одно преступление – даже убийство, совершаемое по заданию захвативших власть бандитов – казалось бы могущих (и по аморальности, и по физическим возможностям, и по запредельной лживости) спрятать следы злодейства – не останется тайным, – рано или поздно – семьдесят лет пройдет или больше – провидение пошлет нового Соколова – и накроет его на
Когда Елена, пребывая в прошлом, вдруг охватывала взглядом отделяющее ее от этого прошлого внешнее временное пространство – все семьдесят лет советского режима виделись глубоким зияющим черным рвом – временем, вырезанным, вырванным из истории, – причем рвом, до верху наполненным трупами. И как-то сердцем она чувствовала, что жить начинать надо не отсюда, не с этого края рва, не из сегодняшнего дня – а вернувшись в ту точку, где страна все еще была человеческой – и где человеческой быть перестала. Но просто переступить через трупы, через миллионы трупов жертв преступного режима, было невозможно – и, чтобы жить честно дальше, требовалось, увы, неимоверно страшное – в этот ров заглянуть – и дальше как бы жить две жизни: за себя, и за убитых – наверстать, сотворить жизнь вместо смерти. Чтобы уже по сю сторону чудовищного рва жизнь выпустила бы свежие живые побеги.
Всю эту чрезвычайно эмоционально изматывающую работу надо было втиснуть в узкие рамки между последней и первой электричками метро – которые, точно как верхнее и нижнее веко, смаргивали время века страшно быстро, успевая, тем не менее, вместить в стекленеющий под утро от бессонницы зрачок оттиск текста; и утренняя, первая электричка, как изумленные, легкие верхние ресницы, отсчитывала уже время до подъема в страшно холодный, и страшно нереальный, колющий, режущий, солнечное сплетение с солнцем вместе выворачивающий, чужой мир.
– Ну что, ты, действительно, хочешь, чтоб тебя из школы поперррли?! – возмущался Крутаков, когда они встретились на следующий день (на секундочку – для перемены книг) на Пушкинский, и Елена, запыхавшись от морозного воздуха, рассказала, как, своровав у матери со времен Глафиры оставшееся (Анастасия Савельевна-то любое домоводство нутряно ненавидела) мулине, вышила на черных капроновых колготках, чуть выше правой щиколотки (ровно в том месте, где у пегаса растут крылья), маленький бело-сине-красный флаг – и отправилась так в школу – и ее выгнали с уроков. – Дуррра, – разорялся Крутаков. – Ну что тебе неймется? Подожди, навоюешься еще. Школу закончить хотя бы надо.
– Сам дурак. У меня впервые в жизни законный повод прогулять появился! Мне классная руководительница дословно сказала: «иди, Леночка, отдохни домой, я тебя от уроков освобождаю».
Счастью Елены действительно не было предела: Анна Павловна, классная руководительница, преподававшая у них в группе немецкий, маленькая, горланистая, гибкая, под мальчика стриженная женщина лет сорока, с хорошей фигуркой, и, на удивление, довольно приличная (никогда не участвовала, например, в свальных кровопролитных драках всех прочих учительниц за финские сапоги, которые раз в год завозились в профком, по распределению, в трагическом количестве: 1 пара на школу, – и презрительно за глаза называла визжавших друг на друга из-за обуви алчных коллежанок помоечными крысами; что, впрочем, возможно объяснялось просто: Анна Павловна нет-нет да и ездила в квази-заграницу – ГДР, и одевалась всегда с некоторой сдержанной, но несовковой грацией – длинные светло-серые шерстяные юбки, высокие сапожки без каблучков с двойной прострочкой на широком канте, облегающий молочно-серый свитер из ангоры с широким отворотом) перепугавшись до смерти, почему-то, художеств Елены с вышивкой, тихо подошла к ней на перемене и нудящим голосом настоятельно потребовала пойти домой переодеться. «А что, у меня что-то с одеждой не в порядке?» – елейно переспросила Елена. «Колготки!» – взмолились Анна Павловна. «А что такое – порвались?» – Елена тянула выдержку обеих на разрыв, как капроновую нитку – чья лопнет первой. «У тебя там справа… Вышивка… Иди домой и переодень колготки». «А в чем проблема, Анна Павловна – у меня там порвалось – зацепилось, знаете – вот я и заштопала. Других колготок у меня нет – вы же знаете какой это дефицит». Анна Павловна, со второго класса учившая их немецкому приблизительно как глухонемых – смешными жестами и мучительной мимикой (когда научала длинному «и», например, – в слове spielen – то, подсказывая фонетику отвечавшим урок неучам, указательным пальцем с мукой на лице выразительно, горизонтально, перепиливала себе жилистое, напряженное горло и кошмарно широко, каучуково растягивала в неестественной натужной улыбке губы: тяни, мол, «шпиииилен!» – а когда учила подпрыгивающему звуку «ng» – подпрыгивала всей ладонь по столу или в воздухе, демонстрируя батут в слове «шпрингэн» – явно физически страдая, когда какой-нибудь дундон дул не в лыку строку), настолько натренировала этой мимикой за много лет упражнений жилистую свою длинную шею да и все лицо, ходившее, вслед законам немецкой фонетики, желваками – что в этот момент Анна Павловна стояла рядом с Еленой возле своего, сорок
второго, кабинета на четвертом, с такой страдальческой жилисто-закушенной миной, как будто разом произносила и шпииииилен и шпрингэн и еще целое море незнакомых Елене немецких слов – и вдруг, неожиданно, не захотев больше играть идиотку, Анна Павловна еще тише попросила: «Лена, я понимаю, что у тебя есть свои убеждения. Но… Пожалуйста! Ради меня. Иди, Леночка, домой, отдохни. Я тебя на сегодня освобождаю от занятий! Завтра можешь прийти в школу хоть не форме, в чем хочешь – хоть в джинсах, скажешь, что я тебе разрешила. Но не в этих колготках. Ради меня…» – добавила Анна Павловна с мукой на превосходно разработанном лице.– Дуррра, – хладнокровно повторил опять Крррутаков. – Перррестань, говорррю же тебе, выпендррриваться в школе. Пррриберрреги прррыть для чего-нибудь серррьезного. Тебе аттестат нужен. Как ты в универрр свой поступать иначе собиррраешься? – сжав губы и со злостью выдохнув через ноздри воздух, так, что в окружающем его морозном ареоле аж заклубился пар, Крутаков зыркнул на нее с отвратительным, чуть ли не учительским выражением в глазах, мотнул чернявой башкой, развернулся и пошел прочь по Тверскому бульвару.
– Какой ты зануда, оказывается, Крутаков, а… – Елена недовольно шла за его быстрой, легкой, как будто танцующей фигурой по иссиня-ясному, на яркой снежной эмали тончайшей кистью, чернилью рисованному, до боли в глазах блестящему бульвару, даже не спрашивая куда он направляется – но ни в коем случае не желая расстаться на этой неприятной, скандальной ноте – и крайне тревожась за будущность своего читального билета в его разъездной, карманной, библиотеке.
Все последние разы встречались они, хоть и часто (ритм диктовался ее читательской жадностью, и звонила она ему выклянчить чтива через каждые пару дней), да мельком – Крутаков куда-то все время бежал, было ему все время некогда, все время не до нее, и – приняв у нее книги – как пустые бутылки в пункте приема опорожненной стеклопосуды – выдавал ей взамен новые – и уносился по каким-то своим загадочным делам. А сейчас вот, и вовсе, казалось, судя по его злобному виду, готов был прервать с ней знакомство.
– Я вообще не понимаю, зачем я до сих пор туда хожу… Какое они вообще имеют право?! Десять лет жизни отнимают у людей! И чему они учат?! – в отчаянии говорила Елена Крутакову в спину, уже почти на бегу, потому что Крутаков, не оборачиваясь на нее и продолжая отвратительнейше ругаться, все ускорял и ускорял шаг. – Учителя – это просто недоразвитые закомплексованные несостоявшиеся в профессии уроды, всю жизнь идеологически обслуживающие преступный режим – которые на учениках срывают собственные комплексы… За редчайшими исключениями, которые только подтверждают правило! Чему, чему они могут научить? Только тому, чтобы подчиняться системе, встраиваться в систему, никогда не сметь стать личностью! Ты посмотрел бы на наших отличничков! Отморозки покорные! Дрессированные люди! А звонок! Звонок один чего стоит!
Крутаков, чуть удивленно, еле заметно, зыркнул на нее через плечо.
– Я говорю – звонок! Звонок в школе! Как в казарме! – уже почти кричала она, разозлившись на его ругань уже и сама. – Это же оскорбительно! Что за человеконенавистнический звонок! Как в тюрьме! Зачем нужно оглоушивать этим отвратным блевотным звонком в школе – дрессировать людей, как собак Павлова, а? С урока – на урок! По звонку! Да еще и громкому, как будто бьются тысячи блюдец! Мне просто вот физически неприятен и оскорбителен этот звонок! Что, неужели нельзя просто по ходикам конец урока замечать?!
Крутаков рассмеялся и, наконец, чуть замедлил ход:
– Ну ладно… Дурррында. По ходикам! По пррравде говоррря, я и сам не знаю в жизни ни одного пррриличного человека, которррого бы из школы в свое вррремя не выгоняли. Я имею в виду – «выгоняли» как пррроцесс – или как рррезультат, все ррравно.
– А тебя? – с надеждой переспросила Елена – вприпрыжку забегая вперед Крутакова и убеждаясь, что Крутаковское (чисто выбритое сегодня) лицо не сверкает больше на нее злющими вишневыми глазами – как всего минуту назад.
– Меня выгоняли как пррроцесс как ррраз… За поведение тоже, ррразумеется… – рассмеялся он. – По чистой случайности недовыгнали. Ладно. Вали отсюда. Мне бежать по делам надо. Завтррра позвони рррасскажи, что в школе было. Не смей больше тррриколоррром всуе махать.
Несмотря на отвратительно наглую, на взгляд Елены, манеру Крутакова, обнаружилась у него вскоре одна крайне любопытная черта – наглая же телепатия, что ли – Елена затруднялась определить это про себя точно: по двум-трем абсолютно случайным фразам или вопросам, брошенным ею во время их коротких встреч, он умудрялся как-то необычайно ловко выискать для нее – и приволочь на следующую встречу каких-то точных, отвечавших ей – или как-то рифмовавшихся с вектором ее довольно капризного сиюминутного, менявшегося день ото дня, интереса, книг – причем (и это она особенно в его интуиции ценила) не всегда согласовавшихся с ее мнением, с ее духом – а чаще даже, наоборот, абсолютно противоположных, цеплявших, раздражавших – и заставлявших делать какой-то шаг с преодолениями препятствий. Эти книги Крутаков приносил как бы случайно – в нагрузку к заказываемым, выпрашиваемым, выбиваемым ею эмигрантским романам, стихам и запретной истории.