Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Распря с веком. В два голоса

Белинкова Наталья Александровна

Шрифт:

10 ноября в Москве было совершено политическое убийство, еще одно политическое убийство в неисчислимом списке убийств, которые совершала, совершает и будет совершать советская власть.

Его убили не в тюрьме, не ночью в лесу, он умер без палача и убийцы от инфаркта в больнице, как умирает человек от нанесенных ему ран, которые оказались смертельны.

Я знал Алексея Евграфовича, человека, писателя и по неожиданному совпадению обстоятельств — соседа. Мы жили в Москве, в доме писателей на Малой Грузинской в пяти минутах от улицы Горького, он с женой Верой Ивановной в 70-й квартире, мы с женой в 69-й. У нас был общий длинный балкон, разделенный железной пожарной лестницей, и мы выскакивали из своих кабинетов, из-за тяжелых писательских столов, которым отдана жизнь, замученные

нашим трудным писательским ремеслом. Встречались, пошучивали, перекидывались двумя-тремя фразами, долго смотрели направо, туда, где сначала был хорошо виден с нашего девятого этажа длинный ствол Ивана Великого в Кремле, а потом стал пропадать, уменьшаться из-за каждого нового этажа строящегося дома, который становился все больше и больше. Мы видели в вечерней заре, как вспыхнул, погас и исчез золотой купол.

Мы встречались не только на балконе. На двери квартиры Костериных было написано «Всегда открыто». Как сердце. Мы ходили друг к другу, не предупреждая телефонным звонком и забыв постучать, оглядываясь, прислушиваясь, боясь чужих глаз, полные страха, обычного московского страха. — Были? — Нет, еще не были. — А у вас? — Ушли. Вон лифт ползет.

Убили человека, еще одного человека убили, еще одного писателя.

В феврале, совсем недавно, Алексей Евграфович пришел к нам; вздыхал, водил пальцем по книгам на полках, начинал фразу, снова отворачивался и водил, выпил чашку кофе, как рюмку водки, одним глотком, закинув голову, вздохнул, сел, лег в кресло.

Он был много лет в партии, еще с царских времен, и для него все, что происходило в стране, которую он задумывал по прекрасным эскизам, свободной, полной творчества и счастья, в дореволюционной тюрьме, безбрежная, еще не осознанная трагедия этой страны была непереносима.

Он был одним из многих, кто понимал свою ответственность и ошибку.

Ему было гораздо тяжелее, чем мне, никогда не верившему в возможность осуществления такими способами такого идеала.

Он был в партии-казарме, партии-застенке, партии-крысоловке, куда иным и охота войти да нельзя выйти. Алексей Евграфович покинул эту партию.

Он пришел к нам, чтобы рассказать, что вышел. Я и моя жена были мало подходящими собеседниками для такого разговора, и я не очень понимаю, почему он пришел к нам. Мне чужда их партия и не всегда понятны муки немногих честных людей, состоявших в этой партии, непонятны, потому что слишком давно уже все стало ясно и уже давно безнадежно. Но, может быть, я не могу быть им судьей, потому что никогда в их партии не состоял и идея этой тюрьмы всегда была мне отвратительна.

Передо мной, у меня в кабинете в кресле лежал старый, больной, необычайно живой, добрый, резкий, сердитый и умный человек. Этого человека убили, просто убили, убили за то, что он говорил не то, что кто-то велел говорить. Это может понять только тот, кто совсем недавно еще жил в этой стране, где убивают за то, что говорят не то, не так, как это считается нужным, вот сейчас нужным, а вчера было ненужным, а завтра будет нужным не это.

Он достал из-под старенького свитера школьную тетрадку в синей обложке, раскрыл ее, откашлялся, пожевал губами, надел, снял, снова надел очки.

Потом начал читать.

Я запомнил, я думаю, что запомнил без ошибок все, что он нам прочитал.

«Подводя итоги своей жизни, — медленно читал человек, которого скоро должны убить и который знал, что его убьют. — Подводя итоги своей жизни, нужно честно определить, к какой партии я принадлежал».

Это был первый день весны, как цинковый лист поблескивал за окном московский день, в конце февраля, недавно. Он писал о том, что принадлежал к партии, которая давно, еще в древности потеряла в борьбе за власть высокие идеалы (или слова об идеалах) и которая сейчас стремится только к уничтожению всякого инакомыслия для сохранения, для спасения своего безудержного господства.

Честный, умный и проницательный человек не мог принадлежать к этой партии.

Вечером мы провожали наших пражских друзей. Они уезжали в веселую, полную надежд «Пражскую весну», в свободную страну (как они говорили), не задумываясь, не веря в то, что через полгода та же шайка

преступников, убивающая людей у себя, придет, убьет их веселую, древнюю, молодую страну, до краев полную историей, добротой и искусством. Они ушли, и за ними захлопнулась дверь, на которой было написано «Всегда открыто».

К ночи мы уехали в Дом творчества, а утром позвонили Алексею Евграфовичу справиться о делах, о почте, о том о сем, кого сняли, кого выгнали. Обычный московский разговор.

«Алексей Евграфович заболел», — трудным голосом сказала Вера Ивановна.

Мы все поняли: арестован. На языке московских интеллигентов, всегда ждущих ареста, «заболел» — это «арестован». Многие бумаги Костерина были спрятаны у нас, и наши бумаги, совсем некстати, у него. Все московские интеллигенты, не сдавшиеся и не примирившиеся, ждали тогда обысков и арестов, прятали рукописи, жгли, закапывали. Мы бросились в Москву. Оказывается, действительно — заболел. И мы, и Вера Ивановна легко вздохнули. Это лучшее, что может быть с советским писателем: просто очень тяжело заболеть.

Накануне поздно вечером пришел следователь, снял допрос, грозил. Алексею Евграфовичу стало плохо. Ночью его привезли с инфарктом в больницу. У палаты покачивались органы государственной безопасности. К лету он выздоровел, просился домой, как все выздоравливающие, капризничал. У его постели всегда были люди, по больничным, да и не по больничным понятиям, в неслыханных количествах. Он просился домой, и его, еще не выздоровевшего, неохотно пустили.

За два дня до его смерти я получил пакет, в котором было обращение «К прогрессивной общественности мира», подписанное писателем Алексеем Костериным и генералом Петром Григоренко. «Мы верим, — писали они, — что совесть нашего народа, понесшего столь тяжелые утраты в годы сталинщины, что совесть честных людей всего мира не допустит новых беззаконных расправ над мужественными борцами против произвола сталинщины».

Убили замечательного человека, доброго и вспыльчивого, не умеющего болеть, не умеющего быть спокойным, не терпящего несправедливости, цинизма, лицемерия, ханжества и хамства, не умеющего спокойно смотреть на истребление людей, русской литературы, человеческой нравственности, духовной жизни страны. Убили в Москве, в центре города, замечательного человека, настоящего писателя Алексея Евграфовича Костерина [204] .

Аркадий Белинков

О Викторе Луи

Интервью в американской больничной палате [205]

204

Белинков А. Слово о Костерине // Новое русское слово. 1969. 30 мая.

А.Б.: Виктор Луи фигура собирательная, значительная и вовлекающая в орбиту своего существования большое количество людей.

П.У.: А где Вы впервые встретились с ним?

А.Б.: Впервые я встретился с Виктором Луи в Северном Казахстане летом 1954 года в Девятом Спасском отделении Управления Песчаного лагеря, лагеря особого назначения (или инвалидного), который к этому времени, уже после расстрела Берия, перестал быть лагерем особого режима.

П.У.: В котором году?

A.Б.: Как я сказал, в 1954-м. Летом.

П.У.: Не можете ли Вы рассказать об обстоятельствах этой встречи?

B.Л. (Аркадию): Вас спрашивают о первом моменте… Как человек выглядел?

А.Б.: Может быть, на это не стоит тратить времени и лучше прочитать отрывок из моей статьи для «Лайфа»?

П.У. (обращаясь к В.Л.): Нет, пусть он расскажет. Это совершенно уникально, и я хотел бы услышать, как он это сам рассказывает. Как он увидел Луи в первый раз?

Поделиться с друзьями: