Распря с веком. В два голоса
Шрифт:
Другой молодой человек не только страдал и желал быть взятым, но имел значительные идеи.
Этим молодым человеком был Герцен.
Он сказал: «Мальчиком 14 лет, потерянным в толпе, я был на этом молебствии (по случаю коронации Николая Павловича. — А.Б.), и тут, перед алтарем, оскверненным кровавой молитвой, я клялся отомстить за казненных и обрекал себя на борьбу с этим троном, с этим алтарем, с этими пушками».
Начиная с 1827 года в столичных журналах, альманахах и даже отдельными изданиями стали печататься стихи и проза Рылеева, А. Одоевского, А. Бестужева, Кюхельбекера. Конечно, без имени или подписанные инициалами автора. (Одна из немногих, может быть, уникальных гуманных традиций русской литературной жизни: так печатали Чернышевского.)
Этим или
Во все времена все политические неудачи вызывают к себе одинаковое отношение: общество презрительно осуждает неудачников.
Для того чтобы осуждение не очень заметно совпадало с официальным, которое даже интеллигентному человеку часто бывает противно, искали и, вспотев, находили серьезные недостатки у тех, кто потерпел неудачу. Хари пигмеев перекашивались от ненависти и страха. Они — хари — дули прямой кишкой, содрогаясь при мысли о возможных последствиях на основании глубокого изучения русской истории. Облизывая пересохшие губы, припоминали, не сказано ли когда чего-нибудь лишнего, и, чтобы не было уже совсем стыдно, торопливо придумывали, за что бы укорить мерзавцев, которые не дрожали. И находили.
Аристофана они осуждали за то, что у него нет ничего святого. Пастернака за то, что его стихи абсолютно непонятны народу. А Герцена за то, что он печатался за границей. Вот если бы он печатался в России… Но, помилуйте, как же он может печататься в России?! Да, конечно, но в то же время печататься за границей… в этом есть что-то безнравственное… выносить сор из избы…
Так жила, думала, радовалась, маялась, злобствовала и умирала страна.
А в этой стране, которая никогда не знала и никогда не узнала, что такое свобода, и которой свобода никогда не была нужна, бродили какие-то «странные господа», узнавшие, что человек имеет право думать что хочет, говорить что хочет, писать что хочет, то есть думать, говорить и писать, что он считает нужным, полезным и важным, что он имеет право бороться с произволом и несправедливостью и утверждать, по русским понятиям — совершенно ни с чем не сообразное, — что правительство невежественно и жестоко, что оно захватило прерогативу решать, что полезно и что вредно отечеству и своим подданным, ввергать свою и чужую страны в войны и разбойничьи дипломатические заговоры, что самые способные влачат жалкое существование, а тупицы, негодяи, прохвосты и наглецы, уничтожавшие миллионы людей, сначала жандармы Европы, а потом и Азии, торжествуют победу.
Общество с такой жадной жестокостью осуждает людей, погибающих за свободу, потому что ему в иные времена нужна не свобода, а хоть какая-нибудь уверенность в том, что не оторвут руки-ноги.
Люди, боровшиеся за свободу, замахнулись на власть, а власть в России не только душила, но и сторожила общество, чтобы его, упаси бог, не утащили либералы.
Победа и поражение всегда связаны с состоянием общества и приходят в зависимости от того, что обществу нужно. Поэтому, когда восставших постигает неудача, общество начинает их оплевывать за измену родине и предательство, а вот когда приходит победа, тогда общество с искренним восторгом приветствует восставших, потому что они спасли родину от тирании и упадка сельского хозяйства. Но так как победы редки, то большую часть времени русское общество благодарно холопствует перед государством, а в трудную минуту братья и сестры и вовсе связывают себя с государством неразрывной веревкой. Единение общества с государством всегда было и навсегда останется симптомом распада, разложения, испуга, подкупности, продажности общества и всевластности
государства. Если общество осуждает людей, борющихся за свободу, это значит, что оно уже неисправимо испорчено рабством рабов и рабством господ.При всем этом и те и другие рабы могут иной раз шепнуть, оглянувшись, что-нибудь этакое, почти полулиберальное, четвертьпрогрессивное.
Никогда нельзя обольщаться ропотом, шепотом и ворчаньем общества. Да, да, общество ужасно возмущено тем, что иногда нет качественных галстуков и даже гречневой крупы или, еще хуже того, — не печатают некоторые очень хорошие стихи, которые еще больше укрепили бы могущество родины. Но попробуйте сказать этому обществу об устоях, о каменных плитах, на которых оно стоит, и это общество сразу забудет и про галстуки, и про стишки, и даже про гречневую кашу. Оно сразу же вспомнит о том, что — это его родимое государство, которое его защищает от пакостников, от внешних и внутренних врагов, что вместе с этим родимым государством оно выигрывало войны, одерживало победы, участвовало в одних преступлениях, плясало на одних фестивалях.
Нет, когда восставшие терпят поражение, общество всегда считает, что вешают мало, охраняют плохо и что нет подлинной заботы.
<…>
Общество неистовствовало от злорадства, отвращения и страха. Страх был русский: увязывали теплые вещи и ждали стука в дверь.
Страх надо было как-то прятать, и его прятали, прикрываясь верой. Клялись, что верят в сообщение о «маловажном происшествии», напечатанном в «Прибавлении» к «Санкт-Петербургским ведомостям», в царский манифест, в то, что «изверги решились… открыть гроб императорский… начать убийства» [261] …
261
А. Ф. Воейков — княгине Е. А. Волконской. 26 декабря 1825 года.
Потому что если во все это не верить, то надо или сказать, что ты тоже с клеветниками и вешателями, или восстать и погибнуть. Здесь правительство помогло обществу: оно лишь несколько месяцев побуждало его клеймить преступников, а потом перестало само о них говорить и велело помолчать до особого распоряжения (1826–1855).
Это был один из самых умных, самых верных приемов борьбы русского правительства со своими врагами, прием, ставший классическим, к которому в будущем стали прибегать все чаще и все успешнее, — замалчивание.
Постепенно совершенствуясь, классический прием приобрел канонический норматив: газетная травля, официальное заявление, гневные обличения академиков, слесарей, колхозного крестьянства, полковников в отставке, творческой интеллигенции, пенсионеров, дорогих коллег (особенно), искреннее раскаяние ошельмованного, поношение самого себя и признание им своих злодейских ошибок, исключение (варианты: снятие, разжалование), объявление сумасшедшим, арест, восторженные аплодисменты трудящихся, молчание.
Это молчание никогда не было глупостью, презрением или трусостью. Оно всегда было хорошо рассчитано и начиналось в заранее выбранное время. Было понято, что лучше врага забыть, чем поносить, потому что когда долго поносят, то люди начинают задумываться, и, глядишь, кому-нибудь и покажется, что в газетной травле, официальном заявлении, негодующем осуждении полковника в отставке, самооплевывании ошельмованного и его уничтожении, а также в одобрении трудящихся некоторые моменты не кажутся абсолютно убедительными. А если замолчать, то и дело сделано, и урок показан, и оставлено впечатление, созданное таким могучим инструментом истины, как вопли уязвленных, рев толпы, палка власти, битие в барабан и треск невиданных успехов, на фоне которых совершается гнусное злодеяние.
Испытанное умение общества превратить страх в веру и соучастие многое определило в позиции тех, кто сам боролся с этой удушающей властью и знал, что надо готовить шубу и сапоги.
Страх, безоговорочная уверенность в справедливости расправы, мастерство, с которым было скомпрометировано освободительное движение правительством и гораздо лучше самими декабристами, клевета и замалчивание создали впечатление, что с декабризмом покончено. И многие люди, продолжая декабристское дело, думали, что они делают нечто совсем другое.