Распря с веком. В два голоса
Шрифт:
«Ах!»
Перед нами в легкой голубоватой дымке весь город. «И ты пылал и восставал из пепла, / И памятливая голубизна / Твоих небес глубоких не ослепла» [289] . Ave, Roma!
В канун Рождества Христова мы были на площади Св. Петра. Огромная толпа нарядно одетых людей с волнением ожидала появления Папы на балконе его дворца. Мы волновались тоже. Шторы одного из окон раздвинулись. Театр! Папа торжественно вышел на балкон и благословил всех нас.
Утром следующего дня мы отправились во Флоренцию на автомобиле, взятом напрокат. Считалось, что Аркадий научился водить машину лучше меня. Ехал он довольно быстро. По дороге из-за неаккуратной езды случайного, вскоре исчезнувшего автомобильчика Аркадий потерял управление. Мы вдруг со страшной скоростью понеслись в сторону от шоссе. С ходу на нас наскочила стенка из белого камня, которым укрепляют дороги в горах. Все случилось так быстро, что мы не успели осознать, что происходит. Мне грезилось, что я сладко
289
Иванов Вяч. Римские сонеты // Иванов Вяч. Стихотворения. Поэмы. Трагедия. СПб., 1995. С. 140.
Нас доставили в больницу при католическом женском монастыре, расположенном в старинном замке городка Мальяно Сабино. Место живописное, мы увидели его мельком, когда выписывались. Здесь мы провели две страшные ночи. Обнаружилось, что у Аркадия кроме ушибов были переломы на обеих ногах, но врачей беспокоило его недавно оперированное сердце. Оно выдержало. Со мной, кроме полученных синяков и ранки на глазнице (около года я ходила, как бы прищуриваясь), ничего серьезного не произошло. На третий день в госпитале неожиданно появился незнакомый нам солидный господин. Леонид Финкельштейн! Первая наша встреча. По переписке мы уже знали друг друга. Через пять минут его солидность куда-то испарилась, и мы стали друзьями на всю жизнь. На наше счастье, Леня почти одновременно с нами приехал по своим делам в Италию. Узнав каким-то образом о катастрофе, он, бросив все, занялся пострадавшими. Это в его характере. С его помощью мы вернулись в Рим, переночевали в гостинице, а на следующий день утром все вместе вылетели в Лондон, мы — так и не повидав Флоренции, Финкельштейн — не повидав страны, — это была его первая поездка в Италию. Более подробно о нашей встрече он рассказал сам [290] .
290
Владимиров Л. Жизнь номер два // Время и мы. М.; Нью-Йорк, 1999. № 144. С. 250–251.
31 декабря в кресле на колесиках, предоставленном самолетной компанией, Аркадий со своими гипсовыми ногами подкатил к выходу из аэропорта. Здесь нас встречали новоиспеченные англичане: Анатолий Кузнецов и Сильва Рубашова, которую мы знали по письмам из Израиля в Москву, да и то адресованным не нам, а Люше Чуковской. И было в них присутствие иной, недоступной, свободной жизни.
С Толей мы познакомились тоже по письмам. Эти письма шли из Англии в Америку. Он попросил политическое убежище на Западе через год после нас. Толя отчаянно настаивал на том, чтобы по приезде в Лондон мы остановились у него. При встрече же в аэропорту он смущенно признался, что у них в доме испортился лифт. Англия? Испорченный лифт? Мы поверили. Лифт работал исправно. Просто незадолго до встречи с нами Толя встретил Иоланту — мать его будущего ребенка. Сильва немедленно предложила остановиться у нее, хотя снятая ею новая квартира была совершенно пустой: всего за несколько дней до начала симпозиума она вместе с мужем переехала из Израиля в Лондон. По российской нелюбви ко всяким казенным домам, включая гостиницы, а также, возможно, по неизжитому чувству российского коллективизма мы согласились. Сильва настаивала: «Наташа, поезжайте с Аркадием прямо ко мне, — и упрямо ввинчивала мне в руку ключ от квартиры. — Там вас встретит Генри (это ее муж), а мы вместе с Толей и Леней привезем какую-нибудь постель». Ее не смущало, что Генри (англичанин) не знает русского, а мы английского. «Он ко всему привык!» — уверяла нас Сильва. Представив себе, как ее Генри встретит на пороге своего дома неизвестного мужчину на костылях и в гипсе, мы одни ехать туда не решились. Всей ватагой ввалились в первый попавшийся мебельный магазин — Аркадий ждал нас в такси — и купили раскладной диван. Очень хорошенький. Одно из чудес западного мира: он был доставлен в тот же день! Правда, он был дешевый и через год развалился. К вечеру Толя Кузнецов привез одеяла и подушки.
Был канун Нового года. Жена Лени Кира приготовила роскошный новогодний ужин. Все было продумано — и блюда, и сервировка, и состав гостей. Но в скромном вертикальном доме Финкельштейнов одна комната громоздилась над другой, образуя неудобную трехэтажность. Подниматься в гостиную надо было по такой узкой лестнице, что ни в кресле на колесиках с помощью друзей, ни самостоятельно на костылях Аркадий туда взобраться не смог бы. Кира чуть не плакала от огорчения. Не провести этот вечер всем вместе было немыслимо. У нас было общее прошлое. Все мы начинали новую жизнь. И нас было мало. Тогда решили: завернуть индюшку и привезти ее в пустую квартиру к Сильве. Так и сделали.
В гостиной, казавшейся просторной и торжественной из-за того, что, кроме длинных шелковистых штор, в ней абсолютно ничего не было, растянули
на полу одеяла, покрыли скатертью, на скатерти разложили закуски, поставили шампанское, сами на полу расположились вокруг. В одном углу на инвалидном кресле восседал Аркадий, в другом стояли его костыли. Я была одета совсем не по-праздничному, и вместо приличествующих случаю дамских побрякушек меня украшали синяки. Но как же всем нам было весело! Более счастливой, более искрометной встречи Нового года я не помню. Мы резвились как дети. Сильва совершала какое-то представление с куклами, перебивая друг друга, все рассказывали о том, кто как просил политическое убежище, все любили друг друга, и заря свободы разливалась перед нами все шире и шире. «Содвинем стаканы, поднимем их разом!»Это было то счастливое мгновение, которому мы забыли сказать: «остановись».
Причины катастрофы на скоростной автостраде были не ясны. Итальянские литераторы были уверены в покушении. Журналисты в Англии из «Дейли телеграф» подхватили эту версию, хотя сам факт покушения не был доказан. (Кстати, вскоре при похожих и тоже невыясненных обстоятельствах на итальянском шоссе погиб известный издатель Фельтринелли.) Приезжали репортеры, снимали Аркадия на костылях на фоне квартиры Сильвы (респектабельный «флэт», по соседству с которым, по словам Лени, в молодости жил Черчилль). Сильва возбужденно кричала: «Фатеру зашухарили!»
Потом начались праздничные будни единственного в своем роде международного симпозиума, который велся на русском языке. Дело было, напомню, задолго до падения как Берлинской стены, так и «железного занавеса». Достоверных сведений о том, что же представляет собою советская цензура, было мало. Внутри страны о ней было еще менее известно, чем за границей. Наличие цензуры в СССР цензурой же и замалчивалось.
Симпозиум, на который мы ехали таким длинным путем, был организован радиостанцией «Свобода» совместно с мюнхенским «Институтом по изучению СССР» (ныне не существует). Он был посвящен столетию со дня смерти Герцена. Место для симпозиума подходящее — герценовский «Колокол» родился в Лондоне. Заседания проходили в конференц-центре Со naught Rooms. Председатель симпозиума Макс Хейуорд — наш старый знакомый, участники — советологи и специалисты по русской литературе из Европы и Америки и литераторы, недавно покинувшие СССР, — А. Кузнецов, Л. Финкельштейн, А. Белинков, Юрий Демин, А. Якушев, И. Ельцов, Мих. Гольдштейн и автор этих воспоминаний. Мы-то и были докладчиками.
В конференц-центре царило радостное возбуждение: знакомства с западными журналистами и учеными, встречи с бывшими соотечественниками, переживание заново событий московской литературной жизни, о которых до того каждый знал порознь. Настроение Аркадия не было испорчено даже тем, что под итальянским гипсом у него чуть не началась гангрена. К счастью, Глория и Джин Сосины заподозрили неладное и настояли на медицинском вмешательстве. Английские врачи быстро исправили положение и наложили новый гипс.
Между заседаниями и медицинскими осмотрами нам удавалось осматривать Лондон. К счастью, лондонские такси — самые просторные в мире, и в них легко было закатывать кресло на колесиках.
Бывшие советские литераторы, на себе испытавшие давление советской цензуры, досконально обрисовали картину государственного контроля над печатью в оставленной ими стране. Западные специалисты по Советскому Союзу получили представление о надзоре не только над литературой, но и над музыкой, кино, научно-исследовательскими институтами. Они впервые узнали тонкости многоступенчатого прохождении рукописей через цензуру, ближе познакомились с Главлитом, сращенным с пенитенциарной системой. Но этим дело не кончилось. Им пришлось разбираться в разнице между самоцензурой и способами обхода цензуры. Кое-кого привело в смятение сообщение о том, что редакторы в советских издательствах часто бывают более придирчивы, чем сам цензор.
— Где же конфликт между системой и творческой интеллигенцией? Трудно поверить, что цензоры подкапываются под систему наравне с самими творцами…
— Совсем наоборот, — отвечали мы, — большинство творческой интеллигенции (писатели и редакторы в равной мере) равняются на цензоров!
Совершенно сбивало с толку, что цензура вмешивается и в музыкальные дела.
— Ну еще можно понять, почему «Тринадцатая симфония» Шостаковича запрещена, но почему и скрипичный концерт Стравинского? Ведь там же нет слов!
— Слишком продвинутый. Не соответствует требованиям Главлита. То же и с «Пятой симфонией» Чайковского, конечно. Но это другое дело, это — русская классика.
Главное, нам сообща удалось сформулировать принципиальное отличие цензуры в СССР от подобных институтов в других странах и в другие времена: советская цензура не только запрещает, но и указывает, что и как писать.
Белинков назвал этот уровень контроля рекомендательной цензурой. Он выступил на симпозиуме с двумя докладами — о приемах обхода цензуры (на собственном опыте) и об истории цензуры — от царского времени до советского. Он больше не уподоблял советскую цензуру дореволюционной. Этот прием за ненадобностью отпал при пересечении советской границы. Докладчик просто сравнивал две эпохи: до революции искажали отдельные произведения, после революции — весь литературный процесс: «Если восстановить все, что запрещено советской цензурой, мы получим другую литературу».