Распря с веком. В два голоса
Шрифт:
Впрочем, два обстоятельства несколько выделяют Юрия Олешу из массового историко-литературного процесса.
Первое обстоятельство заключается в следующем: Олеша понимал, что законы развития искусства в обществе распространяются на него в той же мере, что и на других, и что если снимают с репертуара «Леди Макбет Мценского уезда» и не доводят до премьеры Четвертую симфонию [154] , то ему, Олеше, тоже будет труднее писать и печататься.
Второе обстоятельство состоит в том, что Олеша не хотел, чтобы законы развития искусства в обществе распространялись на него в той же мере, что и на других. Он не любил массовых способов. Со свойственным ему даже в эти годы индивидуализмом он отвергал
154
Упомянутые опера, позже переименованная в «Катерину Измайлову», и симфония написаны Шостаковичем в 30-х годах. После постановлений ЦК КПСС 1946-го года они не исполнялись до периода «оттепели».
Юрий Олеша ехал в той же литературе и в том же направлении, в котором ехала вся отечественная словесность 30–50-х годов. Разница была лишь в том, что он не сидел в этом трамвае, держа на коленях толстый портфель, как это делали его потолстевшие коллеги, а висел на подножке, развеваясь, как флаг русского свободомыслия, и изредка выкрикивал, что у него нет билета, что он едет в грядущее зайцем и что вообще он весь совершенно загаженный своей интеллигентностью. Но это были привычные историко-литературные резиньяции, непонятные народу и переполнявшие отечественную словесность последних полутора веков, что, впрочем, не сыграло какой-нибудь серьезной роли в ее поступательном движении вперед.
Для того чтобы все это было более понятным, я должен рассказать небольшую поучительную и в то же время печальную историю. История эта такова.
[Виктор Шкловский] Один некогда замечательный писатель (будем условно называть его «учитель танцев Раздватрис [155] в новых условиях»), великий и горький грешник русской литературы, каждая новая книга которого зачеркивала старую его книгу, улыбающийся человек, повисший между ложью и полуправдой, понимающе покачивал головой.
155
Персонаж из «Трех толстяков» Ю. Олеши. — Примеч. ред.
Пили чай.
Этот человек считает, что время всегда право: когда совершает ошибки и когда признает их. К этому человеку ходит много людей. Одни презирают его, другие, напившись чаю, хохочут над ним.
Пили чай. Обменивались жизненным и литературным опытом. Шутили.
Один из присутствовавших, давясь хохотом, рассказывал, что в издательстве «Советская Россия» чуть не вышла хорошая книга.
Другой, катая от смеха голову по тарелкам, вспомнил, как по ошибке переспал с женой одного своего друга, а должен был переспать с женой другого.
В годы культа, — рассказывал улыбающийся человек, — бывали случаи, когда в издательстве заставляли писать, что Россия родина слонов. Ну, вы же понимаете, — это не дискуссионно. Такие вещи не обсуждаются. Одиссей не выбирал, приставать или не приставать к острову Кирки. Многие писали: «Россия — родина слонов». А я почти без подготовки возмутился. Я сломал стул. Я пошел. Я заявил: «Вы ничего не понимаете. Россия — родина мамонтов!» Писатель не может работать по указке. Он не может всегда соглашаться.
Что касается меня, то я старался, как мог, рассказать о том, что происходит с интеллигентом, наделенным истинным природным дарованием, но лишенным душевной стойкости и в связи с этим подвергающимся разнообразным колебаниям, амплитуда и направление которых находятся в строгой зависимости от ветра на данное число. Такой интеллигент под ветром с болезненными переживаниями и с большим мастерством старается перевыполнить норму, которую ему задает время. Я говорю об интеллигенте-пособнике, интеллигенте-переметчике, интеллигенте-перебежчике… выражающем общественный слой [156] .
156
Портреты
извлечены из второго издания книги А. Белинкова «Сдача и гибель советского интеллигента. Юрий Олеша». — Н.Б.Аркадий Белинков
Прекрасный цвет лица
В связи с резкой утечкой денежных средств из кассы Литфонда Союза писателей СССР, вызванной чрезвычайно частыми выплатами мне по временной нетрудоспособности, было вынесено решение, по которому специально выделенные члены Правления СП СССР в количестве 213 человек должны были утром и вечером приходить ко мне домой (Москва Д-22, Малая Грузинская, 31, кв. 69) и громко кричать: «Какой у вас сегодня прекрасный цвет лица!» (Два раза.)
Чтобы не погибнуть в изнурительной борьбе, я бросился искать какой-нибудь исторический случай, какое-нибудь такое замечательное историческое явление, уже в свое время сразившее людей, заставившее их смириться с тем, что другой человек может быть действительно болен.
Перебирая в спецхране Ленинской библиотеки изречения халдейских материалистов, высеченные на плитах песчаника размером 86 x 111 см, 24 x 1268 см и 126 x 127,5 см, я вдруг вспомнил один исторический эпизод, одно замечательное историческое явление, происшедшее в более позднюю эпоху. Этот эпизод показался мне до такой степени важным как орудие борьбы, что я сразу же его записал и дал ему такое название: «Прекрасный цвет лица».
— Какой у тебя сегодня прекрасный цвет лица, — сказал известный советский писатель Виктор Борисович Шкловский, входя в кабинет выдающегося советского режиссера Сергея Михайловича Эйзенштейна.
— У нас, сердечников, это бывает, — сказал Сергей Михайлович и, отвернувшись к стене, умер [157] .
Аркадий Белинков
Из дневника
Утром позвонил Чуковский и попросил написать главу для детского переложения Библии. Я с радостью согласился и предложил историю Давида и Голиафа, самую близкую и дорогую мне во всем своде: художник и грубая сила, роковая власть государства, поэт и толпа, поэт и чернь. Корней шумно обрадовался и начал с необыкновенным возбуждением кричать библейские строки, постепенно переходя на глоссолалии. Покричав некоторое время, он деловито сообщил, что к людям не следует относиться слишком строго, вздохнул и положил трубку.
157
Б. Сарнов видел в концовке этого рассказа метафору о трагическом непонимании А. Белинкова его современниками. — Н.Б.
Дрожа от восхищения, я сел за машинку и бросил пальцы на ее белые зубы.
Я работал до глубокой ночи и заснул за столом.
Меня разбудил телефонный звонок. Серый четырехугольник рассвета висел на черной стене.
Мающийся бессонницей Чуковский пропел в трубку:
— Как это прекрасно… Издаем! Наконец издаем! Шестьдесят веков глядят на нас! Великолепно… Я забыл сказать вам, что Детгиз оговорил два условия: во-первых, чтобы ни слова о Боге, и, во-вторых, за этим особенно смотрите, чтобы ни слова о евреях. Ни-ни.
С глубоким сочувствием я отнесся к начинанию Детгиза. Но как-то незаметно я почувствовал, что мое восхищение тает. Мне уже не хотелось писать так, как хотелось писать вчера.
Мне вообще как-то расхотелось писать. Я стал раздумывать, не бросить ли мне вообще это дело.
К вечеру, разочаровавшись, я твердо решил больше никогда не возвращаться к литературе.
Корней кричал глоссолалии. Я думал о бренности и превратностях нашего бытия в скорбной земной юдоли.
Бога не было.