Распутин (др.издание)
Шрифт:
зазвенел вдруг в коридоре молодой чистый голос, —
По росистои траве Я пойду свежим утром дышать…Дверь быстро распахнулась, и в комнату веселым теплым вихрем, какие иногда крутятся летом по пыльным дорогам, ворвалась Наташа, старшая дочь, хорошенькая девочка лет пятнадцати с задорными искорками в черных и блестящих, как вишни, глазах.
— Па, а я фиалок тебе принесла… — весело сказала она и вдруг осеклась. — Что у вас тут такое? Что с тобой, мамочка?
— Все то же… — уныло отозвалась
— Опять?! И когда только у вас это кончится? — воскликнула девочка. — Ну, папа, ну, милый, ну что тебе стоит? Ну, бульон и пусть бульон… Раз Костику полезно…
— Нет, Костику это совсем не полезно, а курице, из которой вы этот бульон будете делать, — бррр, вот мерзость! — несомненно вредно… — отозвался с горькой усмешкой отец, которому было тяжело, что он в своей семье не находит не только поддержки, но даже и простого понимания.
— Ах, ну как знаете! — нетерпеливо сказала Наташа. — Сколько лет вы спорите об этом… Я больше не могу, не хочу! Кто хочет мяса, пусть ест мясо, кто не хочет, не надо. О чем тут спорить? Отчего так мучиться? Да, мамочка: у Горбуновых оспа… Валек и Пуся заболели… Не пускай туда ребят…
Анна Павловна побледнела.
— Ну вот и дождались!.. — растерянно проговорила она. — И Костик наш не привит…
— И не нужно прививать… — сказал Митрич. — Это дикое суеверие. Оспа убывает совсем не потому, что всех детей отравляют ядом вакцины, взятой у больных телят, а потому, что улучшились общие условия жизни, вот и все. Мучат телят, отравляют детей — настоящий сумасшедший дом!
— Нет, нет, как ты там хочешь, а Костику оспу я привью немедленно! — решительно сказала Анна Павловна. — Непременно!
— Милая Анна, прошу тебя: не безумствуй!
— Нет, нет и нет! Вон Горбуновы тоже колебались да и дождались… Может быть, дети будут обезображены на всю жизнь, может быть, у них глаза вытекут — сколько слепых от оспы в России…
Она представила себе своего Костика рябым, со страшными вытекшими глазами и даже похолодела вся и судорожно прижала мальчика к себе.
— Нет, нет и нет… — повторила она. — Хорошо, пусть пока не надо бульона — может быть, летом и так поправится на солнышке — мучай своего ребенка для будущей гармонии, но оспу я привью ему завтра же. Я не могу, не могу… И не только ему, но всем детям…
— Я не могу допустить этого… Это безумие.
Наташа безнадежно махнула рукой и унеслась куда-то.
— Тогда — разойдемся…
— Разойдемся…
Но несмотря на решительность тона, оба почувствовали, что говорят вздор: слишком крепко сжились они друг с другом, слишком привыкли мучить один другого, что разойтись они не могут, что все это только слова одни. Анна Павловна, заплакав, тихо пошла из комнаты. Костик, даже не взглянув на отца, к которому у него теперь были самые враждебные чувства, вяло поплелся за матерью, забыв на подоконнике свою новенькую шапочку с медными якорьками на георгиевской ленте. Митрич грустно задумался над своей работой: что же ждать от людей, когда даже такая добрая и неглупая женщина, как его жена, не может отрешиться от глупых предрассудков? В золотом вечернем небе за Ярилиным Долом опаловые облака вели свою тихую прелестную игру, на столе его рядом с рукописью лежал букетик нежных фиалок, и сладкий аромат их ласкал душу и говорил ей о каком-то милом, близком, всегда доступном счастье, но Митрич не видел и не слышал ничего этого — он видел только свои мысли, эти странные создания с лицами демонов, которые кружились в его душе вечным хороводом, мучая ее мукой неугасимой.
И в душистую тень, Где теснится сирень, — пела где-то за стеной Наташа, — Я пойду свое счастье искать…Анна Павловна, полная горечи, склонившись лбом к спинке стула, сидела в своей
скромной, всегда беспорядочной — дети неизменно ставили все кверху ногами, и потому бесполезно было и прибирать — комнате и под пение дочери думала злые думы о муже. Она не только понимает его стремления, но и принимает их всей душой, но он идет до крайностей, до абсурда, и ее долг защитить от него детей и самое себя. Жалеть теленочка и не жалеть своего ребенка — какой дикий абсурд! Ее любовь к детям поднимала ее на борьбу и страдание…Он запутался совершенно — думала она — он стал невозможен.
Взять хоть эту историю с клопами, которых они, к своему ужасу, завезли к себе в город из деревни. Не спать нельзя и убивать тоже нельзя — сколько было муки для него, какая подлинная трагедия, которая тянулась не день и не два и которая измучила всех и кончилась тем, что в его отсутствие баба, мывшая у них полы, кипятком и какими-то снадобьями сразу перевела у них эту нечисть. Господи, ну как же жить тут, когда каждый клоп становится источником тяжелой драмы?
В коридоре продребезжал звонок, вихрем, как всегда, пронеслась к двери Наташа, и тотчас же угрюмая тишина дома зазвенела девичьими голосами и смехом: пришли, должно быть, подруги-гимназистки. Но они пробыли всего несколько минут, и, потараторив и посмеявшись, сколько следовало, гостьи ушли. Опять по коридору прошумел теплый вихрь Наташиных юбок, и сама Наташа, оживленная и радостная, такая яркая в этом доме неизбывного уныния, влетела в комнату матери.
Мать, чтобы скрыть от дочери свои слезы, сделала вид, что рассматривает что-то в окно.
— Что ты там, мамочка?
— Да вот смотрю, не пора ли младшим домой… Солнышко уже село…
— Ничего, тепло… Ма, а я к тебе… — как это называется?.. — припадаю к стопам… Ха-ха-ха…
И слова, и смех, все было нелепо, но очаровательно. Очарователен был свежий румянец хорошенького личика, и блеск глаз весенний, ласкающий, и вся эта стройная фигурка. От нее точно искры какие горячие сыпались…
— Ну что там у тебя?
— Мы, старшие классы, решили завтра справить маевку за городом у Княжого монастыря с кавалерами… — посыпался горячий горох. — Так вот, во-первых, дай мне на это твое благословение родительское, навеки нерушимое, а кроме благословения, еще и денег. У нас все пойдет в складчину. Мы проявляем завтра женскую самостоятельность и не позволим кавалерам платить за нас, поэтому на самостоятельность мне нужно не меньше трешницы…
— А ты опять надушилась, кажется? — тихо и грустно спросила мать.
— Только капельку, мамочка… Одну капельку… Это Ворошилова меня надушила… Ужасно люблю я эти духи, ужасно!
— Ах, Наталочка, сколько еще в тебе легкомыслия!
У Наташи сразу вспухли губы.
— Мамочка, да что же в этом такого, что я немного надушилась?
— Ты сама знаешь, что в этом такого… — сказала мать грустно. — Мы с папой много раз говорили тебе об этом…
— Ах, это все ваши несчастненькие, которым кушать нечего! — воскликнула девочка в тоске. — Папа с телятками, ты с несчастненькими — мамочка, ей-Богу, вы меня в могилу вгоните!
— Так о серьезных вещах не говорят… — строго заметила мать. — Ты уже не маленькая…
— Милая, родная мамочка, я не могу! — горячо воскликнула девочка и даже руки на груди, как в молитве, сложила. — Я не могу! Да, я люблю душиться, люблю смеяться, люблю танцевать, люблю веселиться во всю мочь… Когда я живу… не по-вашему, а сама по себе… я точно вот все летаю. Знаешь, как это иногда во сне бывает? А как только являются эти твои несчастненькие, так мне и жить незачем. Я не могу, мамочка, — что же мне делать, если я такой урод? Ну что мне делать, если им есть нечего, что мне делать, если они раненые? Ведь не я же так устроила! Я хочу, чтобы все душились, все танцевали, все смеялись, все рвали фиалки, все, все, все! Зачем я буду плакать, когда мне только и жизнь, когда я смеюсь? Зачем буду я лгать тебе, себе, всем?