Распутин (др.издание)
Шрифт:
— А м-мы не позволим! — раздалось с хор. Засмеялись…
Воинственное настроение хор быстро нарастало, и в воздухе запахло тем, что газеты в то время деликатно называли эксцессами.И, пошептавшись с управцами, Леонтий Иванович Громобоев вдруг встал, пышно расправил свои бакенбарды направо и налево и громко объявил перерыв.
— Погоди маленько: перервем! — раздалось с хор.
— Гы-гы-гы… — пробежало там. — Вот это так так!.. Гы-гы-гы…
Густым кабацким шумом зашумел накуренный зал заседаний. Бледный и расстроенный, Сергей Терентьевич вышел в запакощенный до невероятия коридор — прислуга отменила буржуазный обычай уборки, — чтобы хоть подышать немного. Он решил отказаться от работы в новом земстве и вернуться в деревню: это не работа, это преступное
Какая-то сгорбленная деревенская старушка с подожком все всматривалась в него выцветшими подслеповатыми глазами и как будто хотела и не решалась подойти к нему.
— Ты что, баушка? Или по делу по какому тут? — ласково спросил он ее.
— И то по делу, родимый… — печально отвечала старушка. — Ты не Сергей ли Терентьевич будешь?
— Он самый…
— То — то гляжу я, ровно бы это ты… А я от Смирновых, из Подвязья… — сказала баушка. — Отца-то твоего, покойника, я больно хорошо знала — вместе гуляли… Такой-то песельник был да весельчак… Похож, похож ты на него, царство ему небесное…
— Так. А по каким делам забралась ты сюда?
— Да уж не знаю, как и сказать тебе, родимый… — нерешительно проговорила баушка. — Потому дело-то мое такое нескладное… Известно, все темнота наша… Думаешь, как бы лутче, а оно выходит хуже. Может, ты поможешь как, соколик, старушке?
— Если смогу — помогу, но только ты говори сперва, в чем дело…
Старушка боязливо оглянулась по сторонам и, еще плотнее придвинувшись к Сергею Терентьевичу и опираясь обеими руками на подожок, тихонько проговорила:
— Ох, уж и не знаю, как и обсказать тебе горе мое… Ты уж мотри, не выдай меня, старушку, — мое дело маленькое, сиротское… Вот принакопила я себе за всю свою жизнь три золотых — на похоронки берегла. А по деревням — сам, чай, слышал, — слух прошел еще прошлым годом, что велел, дескать, царь… — старушка еще более понизила голос и опасливо оглянулась: она знала уже, что слово это запретное, — все золото, у кого какое есть, обклеймить заново, а которое, вишь, неклейменое останется, так будет оно за ничто, вроде как черепки от горшка битого… Ну, родимый ты мой, по совести, как на духу, скажу тебе: побоялась я тогда свое золото оклеймить дать. Пронюхает родня, думаю, коситься будут — сам, чай, знаешь, как у нас, у мужиков, завидки-то сильны на чужое… Так и не оклеймила…
— Ну?
— Ну вот и выходит теперь, что мои золотые пропали… — сказала старушка печально. — И осталась я по своей глупости ни с чем, родимый. Вот и пришла я в город старыми ногами своими попытать, не обменяет ли кто мои золотые на бумажки… Их у меня всего три, родимый, только три… — поспешила она успокоить Сергея Терентьевича. — Пришла вот и боюсь: к кому подойти? Как бы не заарестовали еще за незаконное золото… Родимый, сделай милость! — в пояс поклонилась она вдруг. — Обменяй мне золотые мои на бумажки! Век за тебя молить буду… Ты парень ловкай, тебе везде ход, ты как-нибудь сбудешь уж и неклейменое золото… Веришь ли, сна совсем решилась…
И бабушка горько заплакала.
— Баушка, милая, веришь ты мне или нет? — сказал Сергей Терентьевич. — Веришь? Ну вот… Все это жулики навыдумывали — я слышал об этом у нас в Уланке, — чтобы темных людей обманывать. Золото всегда золото, а бумажки — труха. Береги свое золото и не верь никому…
— А ты бы уж пожалел старушку, родимый… — плача, сказала баушка. — Тебе ведь везде ход… потому ловок ты, произошел… ты всегда сумеешь спустить их… А куды я с ими денусь? Верь истинному слову: останное, на похоронки берегла, а тут вон что вышло…
В зале заседаний громко зазвонил звонок председателя. Шум усилился. На хорах усилилось веселое и злое возбуждение: видимо, готовились к каким-то новым художествам. Сергей Терентьевич оделся и вместе с баушкой вышел на улицу, придумывая, как бы отговорить ее от ее самоубийственного проекта. Но едва только вышел он на широкую лестницу дворянского собрания, как в глаза ему бросились знакомые, исковерканные страданием лица: старый Чепелевецкий, без шапки, весь в слезах, бежал куда-то по взбудораженной улице, а за ним едва поспевали Евгений Иванович и Митрич. Чуя какую-то большую беду, Сергей Терентьевич торопливо сказал баушке,
чтобы она приходила к нему в Уланку, что он там все ей устроит, а сам бросился к друзьям.— В чем дело? Что случилось?
— Ужас, ужас… — взглянув на него остановившимися глазами, едва проговорил на бегу Митрич.
— Да в чем дело?
— Сонечку изнасиловали за Ярилиным Долом рабочие с табачной фабрики… — едва выговорил опять Митрич. — Говорят, так целая очередь и стоит на огородах…
— Надо было позвать с собой милицию… — сказал на бегу Евгений Иванович. — Что же мы с голыми руками сделаем?
— Милицию… — усмехнулся Сергей Терентьевич. — Где же ее найдешь?
— Скорее… скорее… — задыхался старый часовщик.
И на бегу Сергей Терентьевич узнал, что рабочие-табачники вызвали Сонечку на митинг большевиков в Ярилином Долу, а когда та, восторженная и нетерпеливая, прилетела на зов, рабочие затащили ее в старый шалаш огородников и стали по очереди насиловать. Дети Митрича услыхали издали вопли терзаемой девушки, всполошили соседей, и вот теперь все торопились со старым часовщиком на спасение его дочери.
Какие-то жуткие оборванцы, совсем еще юнцы, с порочными лицами и ржавыми винтовками за плечами, встретили их на окраине города, подозрительно оглядели и проводили недобрыми взглядами. На пустых огородах им сразу бросился в глаза брошенный шалаш. Какие-то тени мелькнули там и скрылись в кустах густого орешника и дубняка. Бледный, как смерть, с пересекающимся дыханием, старый часовщик первым бросился в шалаш — там на старой черной соломе в истерзанном платье лежала Сонечка. Оголенные белые и стройные ноги ее были вымазаны кровью, молодая упругая грудь уже не дышала, и закинутое назад, белое, как мрамор, прекрасное лицо ее с жалостно открытым ртом было исполнено тихого, неземного покоя. Старый еврей с страшным воем, шатаясь, бросился к трупу дочери.
Наутро «Окшинский набат» по поводу заседания демократического земства и разоблачений доктора Эдуарда Эдуардовича поместил громовую статью: «Контрреволюционная буржуазия снова поднимает голову. Шипят змеиные голоса реакции. Выливаются ушаты помоев на сознательный пролетариат, сокрушивший насквозь прогнивший капиталистический строй и давший свободу трудовому народу. Но сознательный пролетарий, гордый своим честным отношением к великим завоеваниям революции, смеется над бессильными потугами презренной буржуазии. Знайте, клеветники, что только суровая дисциплина, царящая в наших партийных рядах, удерживает нас от такого ответа, который вы давно уже заслужили. Но не испытывайте нашего терпения: оно уже истощается!..»
О гибели Сонечки в газете не было сказано ни слова…
III
ПЕТЕРБУРГСКИЕ СТАРУШКИ
Если не великая, то во всяком случае большая трагедия русская, то и дело неудержимо срываясь в непозволительный, бесстыжий водевиль, продолжала огненно развертываться в кипящем Петербурге все шире и шире. Никто не желал заметить — а, может быть, и замечали, да вслух об этом говорить боялись, — что одним из первых деяний восставшего народа было сожжение в Петербурге суда скорого, правого и милостивого,суда, которому могла позавидовать и Европа,никто не желал видеть, как над закопанными на Марсовом поле трупами — главным образом это были убитые полицейские — толпа вдохновенно пела революционную панихиду «Вы жертвою пали в борьбе роковой…», никто точно не замечал поразительной тяги апостолов не только демократии, но даже гордого пролетариата во дворцы, в пышные особняки, к роскошным автомобилям, к шампанскому из царских и вообще буржуазных погребов. Все это как будто были лишь досадные мелочи, задумываться над которыми было решительно некогда: столько важнейшего государственного дела было у всех на очереди! Отмечая в своей секретной тетради эту поразительную тягу к жизненным утехам со стороны вождей народных, Евгений Иванович записал: «Если бы они, имея все возможности занять дворцы и проникнуть в царские погреба, спокойно отказались бы от всего этого, даже просто этой возможности не заметили бы, какую бы огромную моральную силу они приобрели!»