Распутин (др.издание)
Шрифт:
IX
ЗАПЯТАЯ
Может быть, с самого основания Петербурга не было на верхах петербургского общества такого бешенства, такого исступления интриги, как в это взбаламученное время страшной войны, когда все ярче, все ужаснее выступал наружу чудовищный факт: русские армии для войны забыли вооружить! Так называемые представители так называемой общественности бешено обвиняли в этом правительство, а правительство валило все на Государственную Думу, где заседали эти самые представители общественности, отказывавшие правительству в необходимых кредитах. И раз Герман Германович Мольденке, лучший человек старой окшинской земли, в блестящей и горячей речи резко возразил правительству, что разворовано народных денег и так много, что в бесконтрольное распоряжение бесконтрольному правительству давать денег без конца было бы не только безумно, но и преступно. Аплодировали народному избраннику Герману Мольденке бешено — и в Думе, и в газетах… Но помимо этой неугасимой борьбы правительства с Думой и Думы с правительством, шла наглая и как никогда жадная свалка в рядах правительства за ордена, жалование, повышения, белые штаны, золотые ключи на зад, звонкие титулы, а в кругах общественных происходила дикая склока партий, совершенно не стеснявшихся в средствах, чтобы затопить грязью и подорвать
По линии общественности все более и более выдвигались вперед маститый историк русской культуры П. Н. Милюков, импонируя всем своей ученостью и постоянством своего напора на правительство, и скромный до сего времени пензенский адвокат А. Ф. Керенский, пламенное красноречие которого будоражило буквально всю Россию — то есть ту, конечно, которая не искуривала газеты, а читала их, то есть приблизительно одну двадцатую часть ее населения; с А. Ф. Керенским успешно конкурировал иногда Герман Мольденке, представитель Окшинской земли, который говорил много меньше, презирал — втайне завидуя — Александра Федоровича за его истерическую болтовню, но зато совершенно определенно брал верха над ним в темной закулисной интриге. По фронту же правительственному ярко опережал всех Борис Иванович фон Штирен, за которым все чувствовали могучую поддержку Григория и который, как говорили, стоял во главе небольшой, очень осторожной, но влиятельной германофильской партии, то есть той партии, которая считала войну с Германией бессмыслицей и напрягала все меры, чтобы скорее кончить ее. Но если не Бог знает как прочны были народные кумиры, очертя голову скакавшие к столбу жизненного успеха вкруг трибуны Государственной Думы и по серым столбцам трухлявых газет, то точно так же весьма непрочны были и успехи на поприще правительственном: под ударами войны, все более и более опустошительными и кровавыми, в те дни уже начиналась та растерянная чехарда на верхах, в которой ловкий прыжок наверх чрез неделю сменялся крепким падением через голову, кувырком, снова вниз…
А над всей этой неугасимой сварой министров, генералов, депутатов, интендантов, шталмейстеров, архиереев, фельетонистов, промышленников, адвокатов, великих князей, профессоров и всяких других ловчил высоко в блестящем одиночестве стоял царь или, вернее, царица: робкий, неуверенный в себе полковник с голубыми глазами все более и более терялся под напором страшных событий, решительно ничего не знал — как и все, — решительно ничего, как и все, не понимал, все читал с удовольствием и со всеми был совершенно согласен; властолюбивая же и истеричная жена его, дрожавшая за несчастного сына, за слабого мужа, за явно колеблющийся трон, чувствовавшая с болезненной отчетливостью истерички всю остроту положения — извне наносила сокрушительные удары Германия, а изнутри, ловко используя эти германские удары, били рвавшиеся к власти адвокаты, профессора, фельетонисты и другие лучшие люди Земли Русской, били даже правые, остервенело рвавшиеся поближе к трону, — все более и более теряла власть над собой и, как затравленный зверь, бросалась из стороны в сторону, хваталась то за одного ловкача, пробивавшегося темными путями к ней на глаза, то за другого проходимца, чтобы чрез неделю отшвырнуть его прочь и судорожно уцепиться за третьего, который наверное уже знает, как спасти Россию и царскую семью. Год спустя после начала войны она энергично повела атаки против давнего недруга своего — великого князя Николая Николаевича, тогда Верховного Главнокомандующего: ставка, по ее мнению, забирала все более и более власти, и это было прямо опасно. Великий князь позволял себе даже вызывать к себе министров и давать им указания, и дело дошло до того, что часто в ответ на какой-нибудь приказ государя министры отвечали, что они должны предварительно посоветоваться с великим князем! Заменить великого князя каким-нибудь генералом робкий царь никогда не решился бы — он боялся своего дяди — и поэтому, по мнению царицы, единственный выход был в том, чтобы царь взял на себя верховное командование сам. Это так перепугало всех, что даже такой старый царедворец, как министр двора Фредерикс, и тот решился протестовать.
— Умоляю ваше величество не делать этого! — говорил старик. — Лавры, которых вы ожидаете, скоро превратятся в шипы…
— Что же, вы не считаете меня способным на это дело? — обидчиво сказал царь.
— Военное искусство надо долго изучать, ваше величество… — сказал старик. — Вы же командовали всего только одним эскадроном гусар. Этого совершенно недостаточно…
— Но я постоянно присутствовал на маневрах… — возражал царь. — И кроме того, при мне будет Рузский…
Но царица, как всегда, победила и скоро свергла с поста Верховного Главнокомандующего своего врага — великого князя.
Удар взбалмошной царицы по популярному великому князю чрезвычайно не понравился в стране, а когда царица назначила на место Верховного Главнокомандующего российскими армиями своего мужа, нерешительного полковника, то многие и многие сказали вслух: ну, мы пропали… И неизвестно кто и неизвестно откуда пускал по поводу этого назначения разные острые словечки и анекдоты. Говорили, например, что Вильгельм И, узнав, что во главе русских армий стал сам государь, немедленно же перебросил с русского фронта половину своих корпусов на Западный фронт: на русском фронте теперь большие силы ему были уже, Gott sei Dank, [48] не нужны!
48
Слава Богу (нем.).
Царица чуть не ежедневно меняла министров, командующих армиями, архиереев, интендантов, даже командиров отдельных полков — положение дел становилось не лучше, но хуже, а параллельно с этим ухудшением общего положения дел в стране все более и более нарастала в обществе, да и в народе какая-то странная склонность к зубоскальству, к насмешке, к подковырке. Это было очень редко сознательно, но большею частью это была дань обычной русской привычке к беспардонному ерничеству, причем все эти зубоскалы и ерники ни в малейшей степени не тревожились о том, справедлива ли их насмешка, нет ли в ней простой и бесцельной, иногда и преступной клеветы. Царица не верила даже самым близким людям, как великие князья, как пьяный адмирал Нилов, который был постоянно при царе, как старый Фредерикс, министр двора, тоже бывший при царе безотлучно — она верила только своему верному Другу Григорию, да, пожалуй, А. А. Вырубовой, да еще, пожалуй, капитану
Н. П. Саблину, командиру царской яхты «Штандарт». Но больше всех и безоговорочно — Григорию.Каждый шаг царя и царицы, при почти божеском — наружно — преклонении пред ними, истолковывался теперь всеми в дурную сторону, травля их не прекращалась ни на одну минуту и шла со всех сторон беспрерывно. Если, например, царица или ее сестра великая княгиня Елизавета Федоровна посещали лазареты, в которых лежали германские и русские раненые близко одни от других, то через час по городу уже носилась злорадная весть:
— Своих-то, ерманцев, оделяет все деньгами, чертова немка, а нашим только все образки сует…
И если, движимая вполне понятным и вполне законным чувством христианского сострадания к страдающему врагу, она несколько дольше задерживалась у раненых немцев, то и это ей немедленно ставили в вину: «Небось своих-то ей больше жалко!..» А раз это так, то вполне возможно, что слухи о тайном радио в Царском Селе, по которому она передает Вильгельму о всех наших планах и начинаниях, верны, и возможно, что справедливы слухи, что наши генералы с немецкими фамилиями то и дело летают чрез наш фронт на аэропланах, отвозя Вильгельму планы наших крепостей и другие важные документы: почему же, скажите пожалуйста, так легко сдались и Варшава, и Ковно, и Гродно, и Ивангород, и Брест-Литовск? {142}Явно, что дело нечисто… И если многие говорили, что все это следствия традиционной глупости правительства, то большинство упорно твердило, что тут — явная измена. Твердили это солдаты, твердили генералы, твердили торговки на базарах, купцы, земцы, обойденные шталмейстеры, газеты, разносчики, гимназисты — все… И каждый прежде всего вел свою линию. Когда обнаружилось, например, что у русских армий нет ни снарядов, ни оружия, ни одежды, ни сапог, толстосумы-промышленники подняли по всей России звон — у них было много своих газет — и очень быстро и очень ловко использовали это тяжелое положение: они завладели делом снабжения армии, пристроили к этой работе на оборону своих сыновей, племянников, внуков, приятелей и приятелей приятелей, наживали на этой обороне бесконечные миллионы и всюду и везде чрез свои газеты внушали серой солдатской массе: не правительство, а мы, мы, мы дали тебе штаны, палатки, баню, мыло, снаряды, сапоги, все. Правительство предало тебя, а мы, ничего не жалея, спасаем тебя и нашу дорогую Родину. Итак, с Богом и вместе с доблестными и благородными союзниками нашими вперед, до последней капли твоей крови! Но русский человек, по слову старого окшинского дворника Василья, был по преимуществу неверныйчеловек. Он не верил этим патриотическим воплям и в тиши сырых окопов, в своих опустевших и притихших деревнях, по лазаретам, везде и всюду он говорил:
— Ишь, сволочи, как наживаются… Мы погибай, а они милиёны тут гребут… Попили нашей кровушки, словно бы, и довольно…
Изнемогая под тяжкими ударами Германии, союзники, никогда толком в делах этой огромной дурацкой России ничего не понимавшие, но составившие себе очень приятное представление о ней, как огромной кладовой, в которой запасы пушечного мяса неистощимы, требовали, чтобы напугать Вильгельма, все новых и новых мобилизаций. То, что и призванные солдаты не имели ни снаряжения, ни оружия, нисколько не смущало их. И вот миллионы людей бесплодно отрывались от сохи или с фабрик, чтобы петь о том, как царь ерманский пишет письмо нашаму царю, а земли уже начали пустовать за отсутствием рабочих рук, фабрики останавливаться, транспорт изнашивался все более и более, и дороговизна угрожающе росла. Со стороны людей проницательных уже раздавались робкие протесты против этих бесцельных и погибельных мобилизаций, они говорили где можно, что мобилизации эти лучший способ взорвать фронт с тыла экономически, но на это лидеры нашей общественности, работавшие рука об руку с великими союзнымидемократиями, начинали немедленно кричать: «Германофильство! Измена!.. Мы должны драться до последней капли чужой крови! Вперед!..» И это считалось очень ловким ходом в борьбе за светлое будущее России, как называли они то славное время, когда они захватят власть, то есть богатства России, министерские кресла и прочее. И все сильнее поэтому, все настойчивее били они по насквозь гнилому, уже накренившемуся набок трону, на котором безучастно сидел странный полковник с голубыми глазами…
В сферахпроходило какое-то из миллионов дел, которое тем, которые его проводили, казалось для России очень важным. Царь, как всегда, колебался без конца: в каждом решении, которое ему подсказывали, он угадывал и хорошие стороны, и плохие, и, как всегда не веря себе, он очень затруднялся, на чем остановиться: предлагатели решений вели своюлинию и поэтому отлично знали, что им нужно от дела, а ему действительно хотелось пользы для России, но как достигнуть этого — было неясно. После долгих колебаний царь остановился, наконец, на одном решении, но, немного подумав, отменил его и принял другое, противоположное. Начались вокруг, как всегда, бешеные интриги, и царя, наконец, убедили вернуться к решению первоначальному, что он и сделал, но попутно он решил переменить исполнителей этого решения. Снова все закипело вокруг, и после новых колебаний царь принял совсем новое решение и докладывавшему министру — министр этот легонько заигрывал и с представителями общественности: ему хотелось застраховать свою будущность на всякий случай— сказал твердо:
— Ну вот… Это мое последнее, бесповоротное решение…
В тот же день у министра — он был маленький, сухенький, слегка хромающий на одну ногу человек с большой лысой головой — был обед. Жил он не в министерской квартире, как полагалось, но, получив назначение министром, несколько демонстративно остался на своей прежней квартире: все равно чрез две недели, вероятно, прогонят, так нечего и перетаскиваться, говорил он, подчеркивая этим и свою приличную оппозиционность и дрянность правительства одновременно. За обедом было только трое приглашенных: огромный граф В., видный член партии октябристов {143}, жирный, сонный, с короткими черными усами; племянник министра, кавалергард-ротмистр, прибывший с фронта на короткую побывку, сухой, белокурый, похожий на остзейского барона и, как барон, точно замороженный раз навсегда в своей безупречной корректности, и, наконец, Лариса Сергеевна фон Ридель, по-прежнему хорошенькая и веселая, несмотря на прямо отчаянные слухи, которые о ней ходили в связи с ее близкими отношениями к Григорию. Затем, кроме министра, была его жена, толстая дама с жидкими волосами и глупым лицом, знаменитая тем, что она всегда все говорила некстати, и два его сына-лицеиста, упитанные, крепкие молодцы с крепкими, как у мясников, затылками, подбритыми по какой-то новой моде.