Рассказ о непокое
Шрифт:
Но дело не в этом. Я хочу сказать о моем ощущении, что с Козланюком мы были давно знакомы, — это ощущение распространяется на время до тридцать девятого года и даже до двадцать девятого, когда мы и в самом деле могли встретиться впервые; оно уходит гораздо дальше, в те времена, когда мы никак знакомы быть не могли. Сейчас попробую объяснить свою мысль.
Это ощущение "давнознакомости" появилось у меня, правда, несколько позднее, но распространилось, так сказать, ретроспективно на предшествующие годы. Это случается, если на то есть существенные причины: дружба, взаимопонимание, общность мыслей, сходство отдельных биографических моментов или — у литераторов — общность хотя бы отдельных моментов в биографии героев их книг. А именно это произошло между нами.
Причиной послужили трилогия Петра Степановича "Юрко Крук" и моя трилогия "Детство — Наши тайны — Восемнадцатилетние". Несмотря на то что эти наши книги писаны в разное время, совсем различны по материалу, а герои их из разных социальных кругов, — многое, очень многое сближает эти произведения (в моих глазах, во всяком случае), приводит как
Словом, все политические контексты, все идеологические постулаты, все идейные мотивы и душевные чувства, которые мы вкладываем в великую идею воссоединения украинских земель и в величественное дело единения всего украинского народа, для меня живо воплощаются и запросто персонифицируются в "двухугольнике" и Петро и я. А поскольку "двухугольника" не знает ни Эвклидова геометрия, ни геометрия Лобачевского, то и мыслю такую фигуру, как выражение максимального единства.
На литературном поприще нас еще связывает и жанровая специфика, особенно — в публицистике, где мы с Козланюком работали систематически, и чуть ли не важнейшая для обоих тема творчества — борьба против национализма.
Как известно, Петро Степанович Козланюк — из чудесной, героической плеяды западноукраинских революционных писателей-коммунистов: Бобинский, Тудор, Гаврилюк, Пелехатый, Галан, Козланюк. Они создавали свои произведения — кто стихи, кто рассказы или очерки, кто пьесы и все — боевые большевистские статьи; потом — сидели в польских тюрьмах; потом — выходили на "волю" и снова писали, и снова — за решетку. И опять, и опять возвращались и в литературу, и к непримиримым классовым боям. Художественное творчество для них всех тоже всегда было классовым боем, перо — оружием, иногда разящим сильнее, чем штык, пуля или бомба. Последним из этой славной когорты ушел из жизни Козланюк. Галана на боевом посту зарубили националисты; Гаврилюк и Тудор погибли от фашистской бомбы; Бобинский стал жертвой нарушений социалистической законности. И когда в послевоенные годы мы склоняли головы перед светлой памятью погибших товарищей, писателей-коммунистов, побратимов в боевом отряде западноукраинских литераторов, мы — после минуты торжественного молчания — поднимали головы и смотрели на Козланюка: он — носитель их славных боевых революционных традиций! Романтика отважной и беззаветной борьбы в рядах Сельроба и КПЗУ. Романтика революционной борьбы и на литературном поприще — под знаменем пролетарской литературы — против литературщины националистической, клерикальной, модернистской и вообще — ботокудов [27] . К Козланюк был как бы посланцем той славной когорты в наших рядах, он словно вобрал в себя все богатство ее достижений и весь груз ее былых невзгод. И он — передает эстафету той когорты младшим поколениям.
27
Ботокуды — у Ивана Франко символ обывательщины.
У меня всегда в памяти один из давних рассказов Козланюка… Я не имею его сейчас под рукой и даже не припомню названия. Но с тех пор, как я прочитал этот рассказ, меня не перестает волновать нарисованный в нем образ матери. Мать умирает — горькая бедняцкая мать, уж такая бедная-убогая, что и обрядить ее в последний путь не во что — нет денег даже на похороны. И вот последняя ее просьба к детям: не продавайте для моих похорон коровы, а то ведь дети ваши, мои внуки, останутся без молока…
Литературовед, несомненно, может констатировать: образ стефаниковской силы и манеры. Не в том дело, дорогие литературоведы! Дело в том, что это — образ бессмертия, мало кем из писателей вылепленный так жизненно-реально. Это — образ веры в жизнь, в нескончаемость человеческой судьбы, в бессмертие человечества, в вечную жизнь твоего народа. И — в светлое будущее, да — вера в светлое будущее горемычных людей, во имя которого и надо сохранить человека. Образ огромной силы, не только биологической, но и социальной, классовой. Да, это правда: первые циклы рассказов Козланюка действительно написаны в так называемой стефаниковской манере, и это очень хорошо. Но Козланюк в этой литературной традиции высоко поднял то, чего Стефаник — придавленный неизбывной бедой безысходности в капиталистическом мире, тяжко скорбя над трагической долей бедняка, — не мог бы и поднять: веру в утверждение новой жизни на земле, завоевание ее уже твоими детьми. Чтоб создать такой образ, надо быть коммунистом.
Перечитайте старый-престарый, чуть ли не первый сборник Козланюка "Хлопское счастье" — и вы увидите, как в горестях, в трагически безвыходном положении человека среди волков автор ищет и находит тропку, а потом и большой, широкий и прямой путь борьбы за утверждение новой жизни.
А впрочем, это дело критиков и литературоведов анализировать и изучать произведения
писателя. Желаю им удачи!Я вспоминаю Петра Степановича во время войны. Он был корреспондентом газеты "Комуніст" (потом "Радянська Україна"). Мы с ним тогда еще были мало знакомы: ведь шел только сорок первый год, а воссоединили нас — Петра с Юрком — лишь в конце тридцать девятого года. И проживал эти полтора года Петро во Львове, а я в Харькове. Но вот пал на нашу страну грозный военный час и были то первые черные дни войны: нет Львова, не стало вскоре и Киева, фронт подходил к самому Харькову. Редакция перебазировалась в Харьков, и сюда наезжал Козланюк. Теперь мы стали видеться чаще: Петро Степанович поселился в нашем доме писателей "Слово", и мы встречались либо в часы ночных бомбежек на крыше, воюя с зажигательными бомбами, либо днем в редакции или клубе Союза писателей, где ютились писатели-беженцы из Польши, Литвы, Молдавии. Там, среди польских писателей, были у Козланюка знакомые и друзья: мы постепенно эвакуировали их в зауральские просторы.
Потом дошла очередь и до Харькова: на него обрушились рейдовые танковые бригады гитлеровцев. И мы с Петром встретились только в Москве годом позже: "Комуніст" перебазировался теперь в Москву, там же была и моя редакция — и мы встречались теперь на Тверском бульваре, 18, или в Союзе писателей СССР на улице Воровского. И Петро рассказал мне, что, когда мы выехали из Харькова, он переселился в мою брошенную квартиру и жил в ней до самого дня падения Харькова: спал на моей постели, читал мои книги, а в шкафу нашел даже забытую бутылку белого столового вина. Из окон моей квартиры Петро смотрел ночью на зарево пожаров, на вспышки взрывов и на пунктиры трассирующих пуль на небосводе. И тут думал свою горькую думу — горькую думу в час лихолетья, в период отступления… Ох, и горькая же то была дума — ее помнит каждый, кто переступил уже за порог детства в дни минувшей воины.
Не диво, что именно это — размышления о беде, обмен горестными мыслями — нас с Петром особенно сблизили.
А впрочем — "сблизило", "сблизились" — это не те слова, когда речь идет о Петре Козланюке. У людей бывают разные характеры: один сходятся быстро и легко, другие — медленно и трудно, а то и совсем не умеют сойтись. Я — из тех, что сходятся трудно. Но не только мы двое — вопреки моему характеру — сошлись быстро, легко и ко взаимному удовольствию: Петро вообще удивительно быстро, легко и как-то и в самом деле "органично", как никто из галичан после воссоединения с западными землями, вошел в наш круг товарищей с Большой Украины. Тогда и появилось это чувство — будто он всегда был с нами и среди нас, такой же точно, как и все мы, ничем не отличающийся от нас, "восточников". Я подчеркиваю это, потому что всем известно, что было немало своеобычных черт и черточек, не схожих у украинцев "восточников" и "западников": столетия раздельного существования, под разными государственными режимами, в традициях разных религий и под влиянием разнонациональных соседних культур — наложили, конечно, свою печать на украинцев по эту и по ту сторону Збруча. Только теперь разница эта стала почти неощутимой, а двадцать пять лет назад все эти черты и черточки еще сильно сказывались. Так вот, у Петра Козла шока никаких особых черт и черточек не было: он вошел в наш круг просто и легко, словно и родились мы вместе, вместе и жили до сих пор день за днем.
Но душевной глубины наша дружба достигла в горький, черный день: в день похорон Ярослава Галана.
Красавец Львов окутан трауром: черные повязки у людей на рукавах пальто, черные полосы на красных флагах, черные с гуцульским геометрическим орнаментом ковры на балконах многоэтажных домов. И лица у людей — сумрачные, скорбные. Многотысячная демонстрация за катафалком, тысячи и тысячи людей на тротуарах, на всем протяжении от Дома ученых до Лычаковского кладбища… Народ провожал в последний путь любимого писателя и трибуна, народ демонстрировал, выражая свое возмущение, свой гнев и протест…
На Лычаковском кладбище состоялся траурный митинг. Слово над гробом сказали Козланюк и я. Петро — от львовян и ближайших друзей Ярослава, бойцов переднего края в борьбе против националистов, я — от писателей Украины. Не припомню, что сказал я, мне лучше запомнились слова, которые сказал Козланюк, и я никогда не забуду, какие чувства всколыхнули во мне эти слова Петра над убитым другом и соратником в борьбе за коммунизм. Здесь, на западных землях Украины, борьба эта была особенно сложна и трудна, запутана и затемнена на только что вызволенных из-под векового ярма западных землях! Ведь сколько же их было тут, этих "ярем" — социальных, национальных, религиозных, "ярем" панских и "ярем" церковных! Австро-Венгерская империя, белая Польша Пилсудского, гитлеровский фашизм. Все эти путы были порваны, но не вызволен еще народ из последнего ярма — террора националистических бандитов, продажных холопов фашизма и империализма.
Нет, Петро не излагал всего этого в своем прощальном слове над гробом Галана, — я передаю сейчас лишь содержание наших с ним бесед и общих раздумий. Слово Петра над раскрытой могилой было коротко и страстно. В слове том не было никаких громких политических возгласов, но все оно было пронизано пламенем политики от начала до конца. Из коротких горячих слов Козланюка вставал могучий образ коммуниста, образ украинца, который больше всего любит свою нацию и больше всего ненавидит национализм. То было слово друга о друге, но говорил коммунист о коммунисте — побратиме, с которым смотрели на мир одними глазами и дрались плечом к плечу, то говорил народ о своем верном сыне, сложившем голову за долю и счастье его. Петро говорил минут десять, а может быть и пять, а мне показалось, что он говорит час, два; простые и тихие душевные слова Петра терзали сердце — то был болезненный стон и громкий призыв к борьбе, слово невыразимой скорби и слово несокрушимой веры в победу.