Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Рассказ об Ольге
Шрифт:

Я не стал говорить с Александром Борисовичем на эту тему, не потому, что имел бы какие-либо основания не высказывать свое мнение, а оттого, что это было бы потерей времени: Борисов принадлежал к числу людей совершенно чуждых Александру Борисовичу. Я лично его не знал, видел один или два раза, случайно, это был широкоплечий и крепкий человек с очень мягкими и умными глазами — такое у меня было впечатление. Но я хорошо знал и помнил все, что он написал. И в оценке его вещей я не мог, — так же как никто другой — ошибиться: он был исключительно и своеобразно талантлив, в этом не существовало никакого сомнения. В тех романах и рассказах, которые он написал, был изображен его собственный, ни на что непохожий мир, который, казалось, был создан им без всякого усилия, так, точно он всегда существовал и все его знали, но не сумели ни рассмотреть как следует, ни как следует рассказать о нем. Борисову все это давалось как будто бы без всякого труда. Самый язык его, размашисто свободный и небрежный, но каждую секунду подчиняющийся и точному ритму, отличался при более внимательном анализе безошибочной верностью определений, какой-то на первый взгляд слепой

и случайной их удачностью. Я особенно запомнил один его рассказ, я читал его два раза вслух, когда мы бывали вдвоем с Ольгой, в котором, собственно не было никакого содержания, там было около двенадцати страниц описания летнего вечера в Финляндии; но закрывая глаза, я ясно видел все, о чем там говорилось, от темнеющей воды озера до последнего листка на дереве; все это было полно летних и вечерних звуков, летних и вечерних, перебивающих друг друга запахов земли, леса, воды, и легкого над ней тумана, и ощущения слабеющей, точно прозрачно увядающей жары — одним словом, ни фотографии, ни картины, ни подробности, ни даже, наконец, пребывание там не могли заменить этого несравненного и небрежно-счастливого описания. Он также писал обо всем другом — и его искусство не изменяло ему никогда, это было нечто по своему похожее на абсолютный слух, не знающий никакой погрешности. Он был молод, ему не было тридцати лет, — но я редко читал такие описания старых людей, какие были у него; и все, о чем он писал — ученые, кучера, светские женщины, прачки, деревья и животные, все это отличалось такой убедительностью изображения, которая не могла не быть заразительной. И я думаю, что каждый читатель, так же, как я, находил в его литературе те самые вещи, которые он — или я — так давно и хорошо поняли, которые мы так давно и хорошо знали, но вот, в силу какой то случайности, нам никогда не удавалось их выразить.

Он написал целую книгу, автобиографическую, как я узнал впоследствии, в которой рассказывал о своих многочисленных приключениях; он был солдатом разных армий, плавал матросом на английском коммерческом судне, работал на рыбных промыслах в Турции и на шахтах в Болгарии и непостижимым образом в течение сравнительно недолгого времени прожил столько, что этого хватило бы на несколько человеческих существований. Он был несколько раз ранен при разных обстоятельствах, тонул в Босфоре, был засыпан обвалом шахты и сидел сутки, скорчившись и не будучи в состоянии сделать ни одного движения, постепенно задыхаясь от скудеющего воздуха своей случайной могилы, пока его наконец не откопали. Потом он стал профессиональным футболистом и считался некоторое время одним из лучших голкиперов на Балканах, затем попал в Прагу, кончил там университет и начал свою литературную карьеру в Берлине, несколько лет спустя, где он писал статьи по политичееским вопросам в русских и немецких газетах. Там же он выпустил свою первую книгу, за которой последовала вторая, совершенно на нее непохожая; это был лирическо-абстрактный роман, про который какой-то несправедливый критик написал, что это смешение Рильке и Эдгара По. До этого его сравнивали с Джеком Лондоном. В самом же деле он был непохож ни на Рильке, ни на Эдгара По, ни на Лондона и самый факт того, что его упрекали в литературной зависимости от таких абсолютно отличных друг от друга авторов, доказывал с несомненностью всякому сколько-нибудь разбирающемуся в этих вопросах человеку, что Борисов был резко оригинален и своеобразен во всем, что он писал.

Ольга познакомилась с ним на пароходе, который шел из Стокгольма в Штеттин, [2] и он сразу же произвел на нее очень сильно впечатление. В тот день был страшный шторм — и когда Ольга пришла завтракать, выяснилось, что кроме нее в зале находился только один седой человек сурового вида, читавший газету и оказавшийся англичанином, капитаном дальнего плавания, несколько месяцев тому назад вышедшим в отставку. Все остальные пассажиры не были в состоянии покинуть свои каюты, и Ольга приготовилась к мысли о том, что ей придется завтракать в одиночестве, как вдруг в этом раскачивающемся и неверном ресторанном пространтве появился еще один человек. Он был прилично одет, только что выбрит и вошел туда так, точно это был зал провинциального ресторана, в глубине какой-то мирной и безмятежной страны. Он прошел своей быстрой походкой к одному из столиков, сел, аккуратно положив салфетку на колени и начал спокойно ждать. Все это было сделано с такой небрежной уверенностью в движениях, что даже старый англичанин искоса и, как показалось Ольге, с недоверием, точно во всем этом было жульничество или подвох, посмотрел на этого человека. Ольга не могла прийти в себя от изумления и зависти.

2

Штеттин — немецкое название портового польского города Щецин.

Человек этот вынул из кармана небольшую книжку, начал ее читать и поминутно смеялся, не обращая никакого внимания ни на капитана не на Ольгу, с которыми, впрочем, он поздоровался, как только вошел. Ольга наклонилась вниз и увидела заглавие книги: Паскеза Вудкауза. [3]

После завтрака он обернулся вокруг, очень широко улыбнулся, сказал по английски низким голосом с русским акцентом:

— Мы могли бы быть многочисленнее, вы не думаете?

Бывший капитан сказал — yes — и снова развернул газету. Но Ольга ответила более любезно и через четверть часа она разговаривала с ним так, точно они были знакомы много лет. Он сказал:

3

Паскеза Вудкауза — предположительно Вудхауз Пелхэм Гренвиль (Woodhouse Pelhem Grenville 1881–1975) популярный английский писатель.

— А я

подумал, какая храбрая барышня, прямо из авантюрного романа. И как же вы качки не боитесь?

— А вы?

— Я, знаете, бывший профессионал — сказал он извиняющимся голосом, — я был матросом, это другое дело.

— А теперь вы не матрос? Что вы делаете?

Он вдруг вынул из кармана черепаховые очки, надел их, сморщил лицо, сразу постарел на десять лет и заговорил скрипучим голосом:

— Политическое положение современой Европы, напоминает состояние больного, который не подозревая все серьезности своей болезни, продолжает рассуждать о второстепенных вещах, не имеющих никакого отношения к действительно кардинальным проблемам.

Потом засмеялся, снял очки и объяснил:

— Я журналист.

Когда Ольга спросила, действительно ли политика очень его интересует, он ответил, что он к ней совершенно равнодушен, но что быть политическим журналистом самое нетрудное ремесло.

— А у вас есть другое призвание?

Он поднял на нее свои глаза и вдруг почувствовал к этой девушке, с которой он только что познакомился и о которой решительно ничего не знал, прилив необыкновенного и необъяснимого доверия. Он не знал, стоит ли с ней серьезно разговаривать и достаточно ли она умна, чтобы понять его, но он ощутил неожиданную необходимость быть с ней откровенным. Пароход продолжало качать и он, и она, сидя на своих стульях, то поднимались, то опускались в этом колеблющемся пространстве.

— Да, — сказал он. — Вот, понимаете, в каждой человеческой жизни и в тех существованиях, свидетелем которых каждому человеку приходится бывать, есть множество замечательных вещей, иногда страшных, иногда необыкновенно важных. И вот, это самое интересное, по моему, и на что способна только одна форма человеческой деятельности, именно искусство — это остановить эти вещи, и удержать навсегда это стремительное и неповторимое великолепие. Ничего, что я так торжественно выражаюсь? Об этом трудно говорить иначе.

— Нет, нет, продолжайте — сказала Ольга.

— В каждом человеческом существовании, если вам удается анализировать его до конца, есть тысячи потрясающих вещей. Вы понимаете, — сказал он, опять на нее свои светлые глаза, это как музыка, а люди, которые работают в искусстве, как композиторы. Вы слышите шум и не различаете в нем сложного хода титанической симфонии, потому что ваше ухо воспринимает только такое то число колебаний.

Другой человек, в силу какой-то слуховой аномалии, отдаленно различает в этом шуме то, что создает потом пасторальную, скажем, симфонию, потому что он Бетховен. И он переводит ее на язык нашего музыкального восприятия. Вот что такое искусство.

Он остановлся и улыбнулся необыкновенно широкой и доверчивой улыбкой, которая вдруг, в эту короткую секунду сделала его неожиданно и страшно похожим на слепого — и тогда же Ольга подумала, что в этом человеке, помимо его внешнего очарования, есть, повидимому, другие и, может быть, совсем не такие уютные вещи; или даже, если их нет, то есть непостижимое и нестираемое их знание.

— В жизни почтового чиновника может быть заключен огромный поэтический смысл, в любви какого-нибудь еврейского коммерсанта удивительная лирическая глубина и так далее, без конца. Это только нужно поймать. Помните этот замечательный рассказ, как к одному французскому писателю пришел молодой человек и сказал, что он чувствует в себе незаурядные литературные способности, у него прекрасный слог и все данные, чтобы быть писателем, только он не может найти сюжет. Тот ответил, что сюжет он ему дает: m-r Duponont полюбил m-me Durand. — И больше ничего? — Больше ничего. — Но что же об этом можно написать? — Alors, mon cher ami, — сказал тот, — если вы не способны сделать из этого роман, вы никогда не станете писателем. Это звучит смешно, но это так. И вот, мне кажется, что у меня есть дар этого второго зрения или второго слуха, как хотите. Может быть, это ошибка, но тяготение к этому у меня было всю жизнь, и вот именно это и есть мое призвание.

— А вы написали уже что-нибудь?

Он нахмурился, пожал плечами и сказал, что писал много, но все довольно неудачно.

Она спросила, как его фамилия, он ответил. Тогда она вдруг схватила его за руку и сказала:

— Так это вы написали рассказ о вечере в Финляндии?

— Я. Вы читали и запомнили. Это очень для меня лестно.

— Я не только запомнила — сказала Ольга, — я была поражена. Мне казалось, что я сама написала этот рассказ, так как никто, кроме меня, не мог бы все это понять, почувствовать и изобразить — и мне было обидно, что почему-то это подписано чужой фамилией и кто-то другой знает эти вещи так же, как и я.

— Хорошо — сказал он, улыбаясь, — я уверен теперь, что есть много другого, о чем у нас с вами одинаковые представления. Например, путешествие. Помните, например, пароход?

И хотя это вопрос был совершенно бессмысленным, потому что разговор происходил на пароходе, где они находились сейчас, он показался Ольге естественным и интересным. С этой минуты, — если бы она сохранило возможность видеть и слышать вещи со стороны — она бы заметила, что и разговор с Борисовым потерял обычный разговорный смысл, и все, что говорилось, имело только случайное и поверхностное значение. Главным было то, что ее мозг перестал в этом участвовать и обычное движение мысли изменилось тяжелым и перебивающимся движением всего множества ее чувств. То же самое происходило с Борисовым; и поэтому они, не замечая времени, сидели вдвоем и разговаривали, пока наконец не зажгли лампы и бурный день сменился несколько менее бурным вечером. И тогда же стало совершенно ясно, хотя ни он, ни она об этом не говорили и не уславливались, — что дальнейшее путешествие они должны продолжить вместе. Ольга рассказывала мне подробно потом обо всем этом, со всеми подробностями, в числе их были такие, которых я не хотел бы знать и при упоминании о них, я корчился как на огне. Она рассказала, что очнулась только через неделю в своей комнате, в маленькой гостинице Штеттина и тогда, поговорив с Борисовым, решила, что потребует развода и выйдет за него замуж.

Поделиться с друзьями: