Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Он был счастлив. Он выписал еще пять экземпляров. Он был счастлив. Умалчивание объяснялось косностью, придирки — недоброжелательством. Он был счастлив. Продолжение следует, И вот, как-то в воскресенье, позвонил Евфратский:

— Угадайте, — сказал он, — кто хочет с вами говорить? Галатов! Да, он приехал на пару дней.

Зазвучал незнакомый, играющий, напористый, сладкоодуряющий голос. Условились.

— Завтра в пять часов у меня. Жалко, что не сегодня. — Не могу, — отвечал играющий голос. — Меня тащат на «Черную Пантеру». Я кстати давно не видался с Евгенией Дмитриевной…

Актриса, приехавшая из Риги в русский Берлин на гастроль. Начало в половине девятого. Илья Борисович посреди ужина вдруг посмотрел на часы, хитро улыбнулся и поехал в театр. Театр был плохонький — не театр даже, а зал, предназначенный

скорее для лекций, нежели для представлений. Спектакль еще не начинался, в холодном вестибюле потрескивал русский разговор. Илья Борисович сдал старухе в черном трость, котелок, пальто, заплатил, опустил жетон в жилетный карманчик и, медленно потирая руки, огляделся. Рядом стояла группа из трех людей: молодой человек, про которого Илья Борисович только и знал, что он пишет о кинематографе, жена молодого человека, угловатая, с лорнетом, и незнакомый господин, в пижонистом пиджаке, бледный, с черной бородкой, красивыми бараньими глазами и золотой цепочкой на волосатой кисти.

— Но почему, почему, — живо говорила дама, — почему вы это поместили? Вить…

— Ну что вы к бедняге пристали? — радужным баритоном отвечал господин. — Бездарно, допустим. Но, очевидно, были причины…

Он добавил что-то вполголоса, и дама, звякнув лорнетом, воскликнула:

— Извините, по-моему, если вы печатаете только потому, что он дает деньги…

— Тише, тише, — сказал господин. — Не разглашайте наших тайн.

Тут Илья Борисович встретился глазами с молодым человеком, мужем угловатой дамы, и тот как бы замер, а потом, вздрогнув, застонал и начал как-то напирать на жену, которая, однако, продолжала:

— Дело не в этом несчастном Ильине, а в принципах. — Иногда приходится ими жертвовать, — сдержанно отвечал баритон.

Но Илья Борисович уже не слышал и видел сквозь туман и, совершенно потерявшись, совершенно еще не сознавая ужаса происшедшего, а только стремясь инстинктивно поскорее отойти от чего-то стыдного, гнусного, нестерпимого, подвинулся было к смутному столику, где смутно продавались билеты, но вдруг судорожно повернул вспять, толкнул при этом спешившего к нему Евфратского и, очутившись опять у гардероба, протянул свой жетон. Старуха в черном, — 79, вон там… Он страшно заторопился, он уже размахнулся, чтобы влезть в рукав пальто, но тут подскочил Евфратский и с ним тот, тот…

— Вот и наш редактор, — сказал Евфратский, и Галатов, выкатив глаза и пытаясь не дать Илье Борисовичу опомниться, хватал его за рукав, помогая ему, и быстро говорил:

— Очень рад познакомиться, очень рад познакомиться, позвольте помочь.

— Ах, Боже мой, оставьте, — сказал Илья Борисович, борясь с пальто, с Галатовым, — оставьте меня —. Это гадость. Я не могу. Это гадость.

— Явное недоразумение, — молниеносно вставил Галатов.

— Оставьте, пожалуйста, — крикнул Илья Борисович и, вырвавшись из его рук, сгреб с прилавка котелок и, все еще надевая пальто, вышел.

— Что это, что это, ах, что это, — шептал он, шагая по тротуару, но вдруг растопырил руки: забыл трость.

Он машинально пошел дальше, а потом тихонько споткнулся и стал, точно кончился завод.

— Зайду за ней, когда они там начнут. Надо подождать…

Мимо проезжали автомобили, звонил трамвай, ночь была ясная, сухая, нарядная. Он медленно двинулся назад, к театру. Он думал о том, что стар, одинок, что у него очень мало радостей и что старики должны за радости платить. Он думал о том, что может быть еще нынче, а завтра наверное, Галатов будет объяснять, увещевать, оправдываться. Он знал, что надо все простить, иначе продолжения не будет. И еще он думал о том, что его полностью оценят, когда он умрет, и вспоминал, собирал в кучку крупицы похвал, слышанных им за последнее время, и тихо ходил взад и вперед по тротуару, и погодя вернулся за тростью.

Берлин, 1929 г.

Рождественский рассказ

Наступило молчанье. Антон Голый, безжалостно освещенный лампой, молодой, толстолицый, в косоворотке под черным пиджаком, напряженно потупясь, стал собирать листы рукописи, которые он во время чтения откладывал, как попало. Его пестун, критик из «Красной Яви», смотрел в пол, хлопая себя по карманам

в поисках спичек. Писатель Новодворцев молчал тоже, но его молчание было другое, — маститое. В крупном пенснэ, чрезвычайно лобастый, с двумя полосками редких темных волос, натянутых поперек лысины, и с сединой на подстриженных висках, он сидел прикрыв глаза, словно продолжал слушать, скрестив толстые ноги, защемив руку между коленом одной ноги и подколенной косточкой другой. Уже не в первый раз к нему приводили вот таких угрюмых истовых сочинителей из крестьян. И уже не в первый раз ему брезжил в их неопытных повестях отсвет — до сих пор критикой не отмеченный — его собственного двадцатипятилетнего творчества; ибо в рассказе Голого неловко повторялась его же тема, тема его повести «Грань», написанной с волнением и надеждой, напечатанной в прошлом году и ничего не прибавившей к его прочной, но тусклой славе.

Критик закурил. Голый, не поднимая глаз, совал рукопись в портфель, — но хозяин продолжал молчать, — не потому, что не знал, как оценить рассказ, а потому, что робко и тоскливо ждал, что критик, быть может, скажет те слова, которые ему, Новодворцеву, неудобно сказать: тема, мол, взята новодворцевская, Новодворцевым внушен этот образ молчаливого, бескорыстно преданного своему делу рабочего, который не образованьем, а какой-то нутряной, спокойной мощью одерживает психологическую победу над злобным интеллигентом. Но критик, сгорбившись на краю кожаного дивана, как большая печальная птица, — безнадежно молчал.

Тогда Новодворцев, поняв, что и нынче желанных слов не услышит, и стараясь сосредоточить мысль на том, что все-таки к нему, а не к Неверову привели начинающего писателя на суд, переменил положение ног, подсунул другую руку и, деловито сказав «так-с», глядя на жилу, вздувшуюся у Го-лого на лбу, стал тихо и гладко говорить. Он говорил, что рассказ крепко сделан, что чувствуется сила коллектива в том месте, где мужики на свои деньги начинают строить школу, что в описании любви Петра к Анюте есть какие-то промахи слога, но слышится зов весны, зов здоровой похоти — и все время, пока он говорил, ему почему-то вспоминалось, как недавно он послал тому же критику письмо, в котором напоминал, что в январе исполняется двадцать пять лет его писательской деятельности, но что он убедительно просит никаких чествований не устраивать, ввиду того, что еще продолжаются для Союза годы интенсивной работы… «А вот интеллигент у вас не удался, — говорил он. — Не чувствуется настоящей обреченности…» Но критик молчал. Это был костлявый, расхлябанный, рыжий человек, страдающий, по слухам, чахоткой, но на са-мом деле, вероятно, здоровый как бык. Он ответил, письмом же, что одобряет такое решение, и на этом дело и кончилось. Должно быть, в виде тайной компенсации привел Голого… И Новодворцеву стало вдруг так грустно, — не обидно, а просто грустно, — что он осекся и начал платком протирать стекла, и глаза у него оказались совсем добрыми. Критик встал. «Куда же вы, еще рано…» — сказал Новодворцев, но встал тоже. Антон Голый кашлянул и прижал портфель к боку.

«Писатель из него выйдет, это так», — равнодушно сказал критик, блуждая по комнате и тыкая в воздухе потухшей папиросой. Напевая вполголоса, сквозь зубы, с зыкающим звуком, он повис над письменным столом, затем постоял у этажерки, где добротный «Капитал» жил между потрепанным Леонидом Андреевым и безымянной книгой без корешка; наконец, все той же склоняющейся походкой подошел к окну, отодвинул синюю штору.

«Заходите, заходите, — говорил Новодворцев Антону Голому, который отрывисто кланялся и потом браво расправлял плечи. — Вот напишите еще что-нибудь — принесите». «Масса снегу навалило, — сказал критик, отпустив штору. — Сегодня, кстати, сочельник».

Он стал вяло искать пальто и шапку. «Во время оно, в сей день, ваша братия строчила рождественские фельетончики…»

«Со мной не случалось», — сказал Новодворцев. Критик усмехнулся. «Напрасно. Вот бы написал рождественский рассказ. По-новому».

Антон Голый кашлянул в кулак. «А у нас», — начал он хриплым басом и опять прочистил горло.

«Я серьезно говорю, — продолжал критик, влезая в пальто. — Можно очень ловко построить. Спасибо… Уже».

«А у нас, — сказал Антон Голый, — был такой случай. Учитель, Вздумал на праздниках ребятам елку. Устроить. Нацепил сверху. Красную звезду».

Поделиться с друзьями: