Рассказы и сказки
Шрифт:
– Помолчите. Вы отвечайте пролетарскому суду прямо: будете содержать ребенка или не будете? Будете с ней жить или не будете?
– Буду, - сказал Людвиг Яковлевич, прикладывая руку к сердцу. - Буду и никогда от этого не отказывался.
Старуха с извилистым носом всплеснула руками и быстро взглянула на парикмахера.
– Так-с. А вы, гражданка? - спросила судья Полечку.
– Я не отказываюсь, - прошептала одними губами девушка, опустив ресницы, отяжеленные крупными каплями слез.
– Я извиняюсь! - хрипло воскликнул парикмахер Макс, и уши его стали мраморными. -
– Помолчите! - махнула на него карандашом судья. - Так в чем же дело, я не понимаю, если никто не отказывается?.. Все ясно. Ну, поссорились, ну, помирились. Нельзя в самом деле из-за каждого пустяка в народный суд бегать. Милые бранятся, только тешатся. Помирились, и ладно. И чтоб я вас больше здесь не видела! Анисимов, прекращай дело, оглашай постановление!.. До свиданья! Следующие!
Людвиг Яковлевич нежно и вежливо взял Полечку под руку. Они не торопясь прошли мимо окоченевших свидетелей и вышли из зала.
Через некоторое время к воротам дома, где жил Людвиг Яковлевич, подъехал извозчик. На высоком сиденье пролетки, как на троне, помещались Людвиг Яковлевич и Полечка, с двух сторон поддерживая полосатый матрас, поставленный стоймя.
1929
НА ПОЛЯХ РОМАНА
I
...Человек высокого роста спустил ногу со ступеньки. Вагон стоял в голове. Платформа сильно уехала назад. Дурно зашнурованный башмак не достал до земли. Человек подкинул спиной швейцарский мешок, сказал: "Гоп!" - и прыгнул на землю.
"Как Подколесин", - тотчас подумал он и юмористически хмыкнул.
В детстве, рассматривая сочинения Гоголя, видел картинку: над землей, вдоль окна, висел в воздухе согнутый в три погибели господин в узких клетчатых панталонах со штрипками, с завитым хохолком над гусиной головой. Некто Подколесин. С тех пор, прыгая с высокого, каждый раз обязательно вспоминал Подколесина. Это осталось на всю жизнь.
А жизнь была длинная и непростая.
Огни станции хотя были и далеко, но блестели прямо в глаза и мешали видеть. Он расставил руки и, думая о страшной власти памяти над жизнью, пошел раскорякой сквозь темноту, как сквозь туннель.
Его ждали. Он поравнялся с будкой, заваленной виноградом и арбузами. Фруктовый свет упал на белую бородку и клетчатую от морщин щеку. Его окликнули:
– Товарищ Мусатов?
– Я самый, - ответил он хорошо выработанным басом старого партийного работника. Он остановился, вглядываясь в людей, стоящих за светом. Их было довольно много.
– Черт возьми! - молодцевато воскликнул Мусатов. - Я приехал сюда в некотором роде частным образом, а вы мне такую помпу закатываете! Совершенно зря... Ну, кто из вас товарищ Юхов, признавайтесь?
Юхов выдался плечом из тесной кучки и пожал крупную руку.
– А я вас сразу по портретам признал, - сказал он, разглядывая вциковский флажок на груди гостя. - Долго у нас пробудете?
– Денька два-три.
Подталкиваемый со всех сторон дружескими плечами, хмыкая и разминаясь, Мусатов прошел через вокзал.
– Ну, это вы, положим, бросьте, - бубнил на ходу Юхов и вдруг сразу перешел на "ты", - даже не думай. Раньше недели тебя не выпустим. Арестуем.
– Я лицо
неприкосновенное, - нарочно надменно сказал Мусатов в нос, выставляя обширную грудь и раскатываясь на букве "р".– Ничего! Мы твое имя носим. Что захотим, то с тобой и сделаем. Хоть в Политбюро жалуйся.
Мусатов остановился на лестнице, надел пенсне и косо посмотрел на Юхова.
– Вот как?
Юхов ему понравился.
Вокруг было несколько источников света. Фонарь у вокзала. Два неярких окна в домике напротив. И очень далеко и высоко, над лесами строящегося элеватора - голая звезда пятисотсвечовой лампы. От каждого предмета ложились радиусом несколько теней различной длины и силы. Но всюду присутствовал постоянный, почти незаметный, волшебный свет. Он, как зелье, примешивался ко всему.
– Ладно, - сказал Мусатов, задумчиво поворачивая лицо вверх. - Ладно, Юхов. Ты меня не пугай. Я ворона стреляная.
Все засмеялись.
По местному времени было часов одиннадцать. Маленькая рябая луна стояла в самой середине мраморного неба.
В доме для приезжих Мусатову была приготовлена отдельная комната.
Оставшись один, он поставил на табурет возле кровати керосиновую лампочку.
В подштанниках и пенсне он лег под сыроватое тканьёвое одеяло и с удовольствием взял из мешка загнутую книгу. Свежая и на вид пухлая подушка захрустела под головой и уколола соломой. Страницу "Анны Карениной" закрыл острый угол подушки. Мусатов примял его плечом и стал читать. Без этого он не мог заснуть.
Собственно, он не читал. Читать он перестал давно. Он перечитывал.
У него было несколько любимых книг, заменявших ему всю остальную литературу. Каждую из этих книг он знал, как самого себя.
Он не только следовал за персонажами и присутствовал при событиях. Очень часто - чаще всего - персонажи следовали за ним, а события совершались только с его ведома и согласия. Если же персонажи вдруг выходили из повиновения и события начинали совершаться вопреки его воле, Мусатов тотчас применял самые решительные меры.
Он круто клал большой палец с твердым старческим ногтем на восставшую страницу и прикрывал книгу. Этим он, во-первых, мгновенно пресекал принявшее дурной оборот действие и снимал с себя всякую ответственность за дальнейшее. Во-вторых, он выигрывал время для передышки и освобождал воображение от образов с тем, чтобы на свежую голову спорить с автором.
Спор возникал немедленно.
А большой палец между тем оставался заложником и осведомителем, с двух сторон сжатым непокорными страницами.
С авторами Мусатов был в очень коротких отношениях. Они приходили к нему запросто, как старые сослуживцы, и оставляли в прихожей калоши.
Он относился к ним различно.
Например, Гоголя высоко ставил как мастера, но терпеть не мог как человека. В жизни Гоголь был действительно неприятнейшая личность. Высокопарный, придирчивый, под парик засунуты для теплоты печатные бумажки не то листы "Жития святых", не то газетные пасквили. В ушах - йодистая вата. Черт знает! Не человек, а чучело человека. Даже непонятно, как он мог с такой наружностью написать "Старосветских помещиков".