Рассказы из долгого ящика
Шрифт:
— Мама, ты куда? — хором спрашивают дочери.
— Как куда? На пляж. Я же на курорте, — легким тоном отзывается бабушка и неслышно закрывает за собой дверь.
— Профессор, посмотрите на меня внимательно, — старушка в синей сатиновой кофте и тугой белой косынке заглядывает в лицо светила заискивающе и просительно. — Вы видите, у меня с внуком одни глаза, всю жизнь нам это говорили. Только у меня совсем здоровые. У меня даже очков нет. Профессор, я уже видела в жизни больше, чем хотела. Мне хватит. Возьмите мои глаза, профессор, поставьте их внуку…
Пятница. Бабушка Мирьям с утра торопит время. Наступит вечер, придет суббота — и она, сотворив молитву, подойдет к внуку и положит на его ладонь теплую халу.
СЕРДЦЕ
3аполошный соседский петух каждый час напоминает, кто в усадьбе хозяин. Да и без него не уснуть. То ли за день так намаялась Наталья, что сон не берет, то ли думы одолели. А и есть об чем. Вон баба Маня который день круги ходит вокруг Натальи да губы куриной гузкой вытягивает, а сама все молчит, ждет, что решит сноха. А и решать нечего. Давно уж все решилось-перерешилось. Однова родимся, однова помираем, одну и жизнь живем.
Баба Маня не свекровь Наталье, мужнина бабка, свекровь свекрови, отцова мать. Свекрови Наталья не знала, как не знала и матери — оба они с Павлом сироты, она — из детдома, он, хоть и из отцовской ограды, а тоже безотцовщина, дед с бабкой ростили, в этой усадьбе и поднимали. Сюда и привел ее Павел, молодую еще фабричную девчонку, уж двадцать лет тому. А до того и вовсе дома у Натальи не было: то сначала детдом, а после — фабричное общежитие, тот же детдом, только дети повыросли.
Даром что в городе, а уклад в доме вовсе деревенский — двор за высоким забором, полное хозяйство, со скотиной, птицей и огородами, с полным рыбацким снаряжением в ограде, одно слово — слобода. Ни город, ни деревня. Наталья сразу свой дом полюбила — свой ведь! И бабу Маню сразу в сердце приняла, только она на порог вышла в атласной синей кофте, в кружевной шали на плечах — статная старуха, казачка яицкая. Это теперь она всем баба Маня, а то была — ого! — Манефа Гурьевна, хозяйка не из последних, себе цену знала, оттого и на других не злобилась, привечала каждого.
После уж, как обжилась Наталья, соседи сказывали: в войну Манефа каждую субботу узелок собирала — хлеба, яиц печеных, рыбки соленой, чего-ни-то из бельишка — и шла на станцию, не ближний свет — из слободы-то. Там что ни день беженцев привозили. Она найдет кого поголодней да поусталей, свой узелок отдаст, а бывало — и домой кого приводила, подкормит, отскребет-отмоет, а там, глядишь, и новые подоспеют. Так всю войну и ходила, божья угодница, только Бог не внял: двоих сынов на фронт проводила — старший уж женатый был, отец Павла, — а ни один не вернулся. Баба Маня и по сей день об них горюет. Не сказать, что озлобилась, только с Богом отношения у нее непростые. Нет-нет, да и попрекнет Всевышнего, бросит косой взгляд в красный угол, особенно когда у Павла не все ладно. А и где оно все ладно бывает? Свои вон, Натальины, при отце-матери растут, да еще бабка рядом, и то иной раз не знаешь, с какого боку к ним подступиться — вон хоть и теперь. Ведь уж большие ребята, подсобили бы, присоветовали, ан нет — думай, мать, сама, твоя забота, тебе и решать. А поди-ка реши…
Да уж все решилось, обрывает себя в который раз Наталья. Все решилось, и думать не об чем. А думы не спрашивают — день и ночь не отпускают. Надо же, так жила безбедно. Ну, работала тяжко, так ведь кто не работает! Ну, ругала свою долю — и до свету вставать к корове, и после фабрики опять весь дом обиходить — что скотину, что детей. И то правда, не всегда достаток был, бывалоче и до получки не дотянешь, дак хозяйство выручало. А где она, другая жизнь?.. Выходит, есть…
Участковый Василий, заполошный, как соседский петух, вечно гоняет по слободе на своей вонючей мотоциклетке, выискивает, к кому бы прицепиться, может, оштрафовать, а нет — так просто побрехаться. Или еще, когда татарский конец против казачьего
стенка на стенку идет, тут Василий — кум королю, бесстрашно суется между дерущимися, свистит в свою свистульку, одно слово — начальник. А по доброму делу сроду его не вспоминают. Потому, когда появился он на подворье, у Натальи и сердце покатилось. Не иначе беда!Аккурат полгода, как старший сын Юра в армию ушел. И проводы прошли мирно. Ну, известное дело, пили-шумели, дак ведь без драки, без поножовщины, по-хорошему. И на присягу отец ездил, все было честь по чести, так на тебе, что-то все же стряслось. Васька, однако, издалека стал подъезжать. Уселся в кухне за скобленым столом, разложил свои бумажки, локти расставил, послюнил химический карандаш.
— Так, значит, Наталья. Как фамилие?
— Ты что, рожа твоя немытая, не знаешь, от веку мы Федосеевы, — встряла перепуганная не меньше Натальи баба Маня. — Не томи душу, говори, че стряслось-то?
— А ты, старая, не встревай, не к тебе разговор. 3начитца, Федосеева, а до того как было? Это ты за Павлом Федосеева, а по отцу?
Наталью чуть отпустило: не про Юрку речь, и то слава-те, Господи…
— Фамилия моя была Минская, только это не по отцу, а по детдому. Нас как сюда привезли, так по бумажкам смотрели — кого откудова доставили, такую и дали фамилию. Я вот — Минская, а была еще Николаевская, да Самарина, да Полоцкая, да и не упомню всех. Мы ведь совсем малые были, никто своих фамилий не помнил, только-только от жамки отлучили.
— Стало быть, фамилии своей не помнишь, так и запишем. А отца хоть как звали, помнишь? Или там брата, сестру? Тоже нет? Ну, а на карточке, если б увидала, признала бы?
Наталья почувствовала, как холодеют ноги, хоть была в шерстяных носках. Прыгающими пальцами стала она оглаживать без того гладкую скобленую столешницу, прыгающими губами хватать воздух. Баба Маня зачерпнула ковшом из бадьи, набрала полон рот да прыскнула в лицо Наталье. Та со всхлипом втянула воздух, тяжело обвисла над столом, оперлась локтем, подперла ладонью подбородок и уставилась не мигая на Ваську…
— Вась, я первое, че в своей жизни помню, — это как мы в поезде ехали, а вокруг бомбы падали. Еще помню, как кричала все, звала: «Инна, Инна!», а кто за Инна, почему Инна — убей, не знаю.
— Ну, дак все и сходится, — обрадовался участковый. — Разыскивает вас, Наталья Федосеева-Минская, ваша кровная семья: отец Михаил, сестра Инна и брат Сергей, — Васька даже встал, осознав всю важность момента. — Вот запрос, распишитесь, вот адрес, а вот и фотокарточки, тут вы с отцом и сестрой, а тут они уже с братом — его в те поры еще и в проекте не было, — осклабился милиционер.
…Тесто перестояло, лезет из квашни на лавку, печка выстыла, в доме немыто-неметено, а Наталья с бабой Маней до самого вечера просидели над фотографией. С нее смотрит на них плотный мужчина, с лысой блестящей головой, с горьким прищуром темных глаз под густыми черными бровями, тонкогубый и, видать, неулыбчивый. В сером пиджаке и галстуке. Рядом женщина, натальиных, примерно, лет, тоже, как и Наталья, волосом белесая, светлоглазая, одета по-городскому, нарядная, при серьгах и руки в перстнях, а ногти длинные, как у фабричной бухгалтерши Таисии. И парень — лет тридцать, чубатый, черноволосый, на яицких чубом смахивает, хитрован, видать. Как это они, такие разные, все собрались под одной фамилией, Бог весть. И бумага. Мол, семья Липских — Михаил Григорьевич, его дочь Инна Михайловна и его сын Сергей Михайлович — «после длительных поисков на основании ответов официальных организаций…» считает, что нашла утерянную в годы войны дочь Наталью Михайловну Липскую, 1939 года рождения, ныне проживающую в городе Уральске под фамилией Федосеева. И еще письмо от руки, буквы дрожат и чернила расплылись: «Приезжай, доченька Тала, повстречаемся еще при этой жизни. Твой счастливый отец».