Рассказы о детях
Шрифт:
Очень мне жаль было бедной Тани и хотелось мне за нее заступиться, но все мои маленькие приятельницы так захохотали, повторяя: «Ходит на кухню, кухарка, кухарка!», что я не имела духу вымолвить слова. Тут начались танцы; у меня сердце сжималось, слушая, как мои приятельницы смеялись над Таней и говорили: «Посмотрите, как танцует кухарка!»
Это дошло до того, что одна из моих маленьких приятельниц подошла к Тане и, насмешливо посмотрев на неё, сказала: «Ах, как от вас пахнет кухней!» – «Я удивляюсь этому, – очень просто отвечала Таня, – потому что платье, в котором я хожу на кухню, я оставила дома, а это у меня другое». – «Так вы ходите на кухню?» – закричали все с хохотом. «Да, – отвечала Таня, – а вы разве не ходите? Мой папенька
Таня чуть не заплакала, но, несмотря на то, все её оставили одну, и я вместе со всеми. Я невольно за себя краснела. Я видела, что все презирали Таню за то, чего именно от меня требовала маменька и что я сама любила, но не имела силы подвергнуть себя общим насмешкам. И Таня стояла одна, оставленная всеми; никто не подходил к ней, никто не говорил с нею. Ах, я очень была виновата! Она одна приласкала меня, когда никто не обращал на меня внимания, когда мне было скучно!..
Но кажется, что маменька графини Мими заметила её несправедливое презрение к Тане; я это думаю вот почему. Графиня, поговоря с другими маменьками, позвала нескольких из нас в другую комнату. «Как это хорошо, – сказала она, – что вы теперь все вместе, все вы такие милые, прекрасные, – я бы хотела иметь ваши портреты; это очень легко и скоро можно сделать: каждая из вас сделает по тени силуэт другой, и, таким образом, мы в одну минуту составим целую коллекцию портретов, и, в воспоминание нынешнего вечера, я повешу их в этой комнате».
При этом предложении все призадумались, принялись было за карандаши, за бумагу, но, к несчастию, у всех выходили какие-то каракульки, и все с досадою бросили и карандаши и бумагу. Одна Таня тотчас обвела по тени силуэт графини Мими, взяла ножницы, обрезала его кругом по карандашу, потом ещё раз – и силуэт сделался гораздо меньше, потом ещё – и силуэт Мими сделался такой маленький, какой носится в медальонах, и так похож, что все вскрикнули от удивления. Очень мне хотелось, чтобы Таня сделала и мой силуэт, но после моего холодного с нею обращения я не смела и подумать просить её о том; каково же было моё удивление, когда Таня сама вызвалась сделать мой силуэт. Я согласилась; она сделала его чрезвычайно похоже и отдала графине.
Потом, взглянув на меня, эта добрая девочка, видно, прочла в моих глазах, что мне очень бы хотелось оставить этот силуэт у себя; она тотчас по первому силуэту сделала другой, ещё похожее первого, провела его несколько раз над свечою, чтоб он закоптился, и подарила его мне. Тут я не могла более удержаться, бросилась к ней на шею и, почти со слезами, просила у неё прощения.
Милая Таня сама была растрогана. Графиня Мими не знала, куда от стыда деваться; но этим не кончилось. Кажется, этот вечер нарочно был приготовлен для торжества Тани. В той комнате, в которой для нас приготовлен был чай, стояло фортепиано. Графиня Воротынская предложила многим из нас, и в том числе своей дочери, сыграть на фортепиано.
Графиня Мими сыграла, и очень плохо, начало маленькой сонаты Черни и принуждена была остановиться от беспрестанных ошибок. Иные умели сыграть только гамму и несколько аккордов. Когда дошла очередь до Тани, то она сыграла Фильдово рондо, но с такою лёгкостию, с таким искусством, что все были приведены в удивление. Стали просить меня: я знала другое Фильдово рондо и могла бы сыграть его не хуже Тани, но я не хотела отнимать у неё торжества, и,
как ни больно было моему самолюбию, я удовольствовалась тем, что сыграла маленькую старую сонату Плейеля, которую я учила, когда меня ещё только начинали учить на фортепиано. Разумеется, меня хвалили, но не так, как Таню.Одна маменька поняла моё намерение и, поцеловав меня, сказала, что она всегда была уверена в моём добром сердце. Я просила маменьку, чтобы она позволила Тане приехать к нам, маменька согласилась, и Таня увидит, буду ли я уметь любить её и быть ей благодарной…
Н. Гарин-Михайловский
Тёма и Жучка
(отрывок из повести «Детство Тёмы»)
Ночь. Тёма спит нервно и возбуждённо…
Неясный полусвет ночника слабо освещает четыре детские кроватки и пятую большую, на которой сидит теперь няня в одной рубахе, с выпущенной косой, сидит и сонно качает маленькую Аню.
– Няня, где Жучка? – спрашивает Тёма.
– И-и, – отвечает няня, – Жучку в старый колодезь бросил какой-то ирод. – И, помолчав, прибавляет: – Хоть бы убил сперва, а то так, живьём… Весь день, говорят, визжала, сердечная…
Тёме живо представляется старый, заброшенный колодезь в углу сада, давно превращённый в свал всяких нечистот, представляется скользящее, жидкое дно его, которое иногда с Иоськой они любили освещать, бросая туда зажжённую бумагу.
– Кто бросил? – спрашивает Тёма.
– Да ведь кто? Разве скажет!
Тёма с ужасом вслушивается в слова няни. Мысли роем теснятся в его голове, у него мелькает масса планов, как спасти Жучку, он переходит от одного невероятного проекта к другому и незаметно для себя снова засыпает. Он просыпается опять от какого-то толчка среди прерванного сна, в котором он всё вытаскивал Жучку какой-то длинной петлёй. Но Жучка всё обрывалась, пока он не решил сам лезть за нею. Тёма совершенно явственно помнит, как он привязал верёвку к столбу и, держась за эту верёвку, начал осторожно спускаться по срубу вниз; он уж добрался до половины, когда ноги его вдруг соскользнули, и он стремглав полетел на дно вонючего колодца. Он проснулся от этого падения и опять вздрогнул, когда вспомнил впечатление падения.
Сон с поразительной ясностью стоял перед ним. Через ставни слабо брезжил начинающийся рассвет.
Тёма чувствовал во всём теле какую-то болезненную истому, но, преодолев слабость, решил немедля выполнить первую половину сна. Он начал быстро одеваться…
Одевшись, Тёма подошёл к няниной постели, поднял лежавшую на полу коробочку с серными спичками, взял горсть их к себе в карман, на цыпочках прошёл через детскую и вышел в столовую. Благодаря стеклянной двери на террасу здесь было уже порядочно светло.
В столовой царил обычный утренний беспорядок: на столе стоял холодный самовар, грязные стаканы, чашки, валялись на скатерти куски хлеба, стояло холодное блюдо жаркого с застывшим белым жиром.
Тёма подошёл к отдельному столику, на котором лежала кипа газет, осторожно выдернул из середины несколько номеров, на цыпочках подошёл к стеклянной двери и тихо, чтобы не произвести шума, повернул ключ, нажал ручку и вышел на террасу.
Его обдало свежей сыростью рассвета.