Рассказы о Дзержинском
Шрифт:
Старый профессор, которого жандарм давеча назвал "бородой в очках", безжизненно глядя в окошко, тоскливо и мрачно хмурился. Тот самый Тимофеев, который так недавно чувствовал себя совершенно счастливым, сидел, отвернувшись в угол, и, когда Дзержинский его окликнул, не отозвался, хотя и не спал. Даже вор Тереха и тот приуныл, зевал раз за разом и с тоской произносил:
– Господи, Варвара-великомученица, ну и жизнь зеленая! Хоть бы крушение, что ли, или всемирный потоп...
– Ты бы, всемирный потоп, подвинулся, - сухо сказал Дзержинский. Профессору сидеть негде.
Тереха с
Дзержинский подсел ближе к Тимофееву и взял его за плечо.
– Спишь?
– Нет, - вяло ответил Тимофеев, - так, думаю.
– О чем?
– В Африку хочу, - кисло улыбаясь, сказал Тимофеев и поправил пенсне, - надоело все, к черту. Поеду в Африку; там, говорят, Нил есть, а в Ниле крокодилы. Убью крокодила...
Дзержинский молча выслушал, потом сказал:
– Напрасно ты, Петя, поддаешься. Ты ведь не об Африке думаешь, а о жене, о дочке, о каторжной тюрьме. Верно? Не думай. Не надо. Смотри, весь вагон раскис. Если мы с тобой скулить начнем, что ж это будет? Давай расшевелим их всех. Хочешь? Мне подручный нужен, я один не справлюсь. Идет? Только начать, а там...
Подошел жандарм с конфеткой во рту и крикнул свое любимое:
– Разговорчики! А ну, замолчать!
– Нельзя разговаривать?
– спросил Дзержинский.
– А ты не знаешь?
– Он не знает, он не тутошний, - подхалимским голосом промолвил вор Тереха и засмеялся.
У Дзержинского вдруг заблестели глаза.
– Прошу вас, господин жандарм, мне не тыкать, - сказал он.
– Я этого не люблю...
Жандарм попробовал перебить Дзержинского, но тот вдруг так прикрикнул, что задремавший было старик профессор вздрогнул на своей скамейке.
– Слушать, когда с вами разговаривают! Вы должны по всем тюремным правилам обращаться к заключенным на "вы", а не на "ты". Если вы посмеете тыкнуть еще один раз...
– То господин профессор, - подхватил Тимофеев, - напишет своему дяде, великому князю, в Петербург, и вы будете уволены с позором...
Профессор попробовал было пуститься в объяснения, но Тимофеев наступил ему на ногу, и профессор наконец догадался, что молодежь что-то затеяла.
В вагоне стало оживленно и шумно. Кое-кто проснулся и подошел поближе, кто-то пустил слух о том, что начинается "волынка", кто-то сообщил, что жандарму уже попало.
Жандарм, молодой и еще не умудренный тюремным опытом, все принимал на веру. Сердитый бородатый профессор мог и в самом деле оказаться племянником великого князя, тыкать, действительно, не следовало, грубить разрешалось не всем; мало ли бывает: вдруг старик - директор банка, укравший миллион; такой арестант все может, даже начальника тюрьмы снять с должности.
Пока жандарм краснел и бледнел, в испуге косясь на профессора, Тимофеев крутил на пальце пенсне и скучным голосом читал ему нотацию о том, как надлежит себя вести в дальнейшем. Выходило так, что, для того чтобы загладить свои грехи, жандарму следовало в дальнейшем во всем решительно повиноваться арестантам и совершенно беспрекословно их слушаться.
– А теперь мы будем петь, - произнес в заключение Тимофеев, - и ты уж сделай милость, братец, не мешай нам.
Господин профессор любит пение, разговаривать нам по инструкции не следует, так что, сам понимаешь... Иди к себе в отделение, а мы уж сами как-нибудь без тебя...И он сделал величественный жест рукой.
Жандарм попробовал было возразить, что петь не полагается и что ему за это может нагореть по первое число, но его уже никто не слушал. Дзержинский тенором начал песню:
Ночь темна, лови минуты,
Но стена тюрьмы крепка,
У ворот ее замкнуты
Два железные замка...
Первыми подхватили песню профессор и Тимофеев. У профессора был густой, сочный бас, у Тимофеева баритон, но полное отсутствие слуха, такое отсутствие, что арестанты потребовали от него, чтобы он замолчал, вместо него пели другие:
Чуть дрожит вдоль коридора
Огонек сторожевой,
И звенит о шпору шпорой,
Жить скучая, часовой...
Песня была мало знакома арестантам, очень грустная, старая тюремная песня. Дальше в ней рассказывалось о том, как заключенный просит часового, чтобы тот притворился, будто уснул, тогда он убежит. Часовой отвечает, что он сделал бы это, но что он боится не смерти от пули, а боится батожья:
Отдадут под суд военный
Да сквозь строй как проведут,
Только труп окровавленный
На тележке увезут...
До этого места жандарм слушал песню довольно спокойно, не совсем понимая, в чем тут дело, но здесь внезапно понял и испугался, что своими ушами слушает такое. А Дзержинский пел:
Шепот смолк... Все тихо снова...
Где-то бог подаст приют.
То ль схоронят здесь живого,
То ль на каторгу ушлют...
Будет вечно цепь надета,
Да начальство станет бить...
Ни ножа, ни пистолета...
И конца нет сколько жить...
Тут жандарм не выдержал и, придерживая рукою саблю, пошел к тамбуру, чтобы пробраться в другой вагон, к начальнику конвоя. Его ухода никто не заметил. Народ распелся, развеселился. Пели "Не осенний мелкий дождичек", пели "Колодников", "Замучен тяжелой неволей", "В пустынных степях Забайкалья"...
По-прежнему запевал Дзержинский, но подхватывал песню весь вагон:
Поют про широкие степи,
Про дикую волю поют...
День меркнет все боле. А цепи
Дорогу метут да метут...
Бесконечно печальный, могучий и сильный напев рвался прочь из вагона, и люди, стоявшие возле окон, видели, как прислушивался народ на полустанке, на котором остановился поезд, как повернулись головы к поющему вагону, как многие стали махать шапками. Но тотчас же раздался свисток главного кондуктора, поезд увели с полустанка раньше чем полагалось.
Что, борцы, затянемте песню,
Забудем лихую беду.
Уж, видно, такая невзгода
Написана нам на роду.
Дзержинский заметил, что вор Тереха ушел из того отделения, в котором сидели они, и через минуту заметил, что жандарм тоже исчез. Жандарм пошел жаловаться, а вор Тереха унес ноги подальше от греха.
В это время громыхнула входная дверь, и по вагону разнесся тяжелый, пьяный голос начальника конвоя:
– Эт-та что т-такое? Эт-та что такое, я позволю себе спросить. Эт-та как же надо понимать?