Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

«Вас, писателя, выбросило на необитаемый остров. Вы, предположим, уверены, что до конца дней не увидите человеческого существа, и то, что вы оставите миру, никогда не увидит света».

Вот оно как.

У этого Робинзона, стало быть, никогда не появится свой Пятница. И не будет в его распоряжении никакой бутылки, в которую он мог бы запечатать свое письмо потомкам. Это уже даже, так сказать, не только одиночество при жизни, но и посмертное одиночество.

Алексей Толстой, как мы помним, считал, что в таких условиях никто не будет заниматься творчеством.

Но сейчас речь не об этом.

Представьте себе, что наш писатель все-таки не выдержит и начнет писать. Какой воображаемый читатель начнет тогда определять «напряжение и качество» его произведений?

Нетрудно

догадаться, какой.

Ведь до того, как писатель попал на необитаемый остров, он жил в человеческом обществе. А жить в обществе и быть свободным от общества нельзя. Значит, на необитаемый остров этот новоявленный Робинзон попал уже сложившимся «общественным человеком», со своими представлениями, мыслями, идеалами. И тот воображаемый читатель, для которого он будет писать, возникнет не из пустоты. Он тоже будет рожден действительностью. Той самой действительностью, в которой писатель жил до того, как оказался на необитаемом острове. Как и литературный герой, этот воображаемый читатель имел бы своих — реальных прототипов.

И, как и о литературном герое, писатель мог бы сказать о нем:

— Он — это я.

Потому что он создал бы его по образу и подобию своему, в точном соответствии со своими общественными представлениями и идеалами.

Возьмем для примера поэта Константина Бальмонта, который уверял, что он ненавидит человечество и что единственный предмет во всей вселенной, который его занимает, — это его собственная «пустынная душа».

Давайте посмотрим, в каких стихах изливал он эту свою одинокую, гордую, робинзоновскую, бесконечно свободную душу:

Я вольный ветер, я вечно вею, Волную волны, ласкаю ивы, В ветвях вздыхаю, вздохнув, немею, Лелею травы, лелею нивы. Весною светлой, как вестник мая, Целую ландыш, в мечту влюбленный, И внемлет ветру лазурь немая, — Я вею, млею, воздушный, сонный. В любви неверный, расту циклоном, Взметаю тучи, взрываю море, Промчусь в равнинах протяжным стоном — И гром проснется в немом просторе. Нет, снова легкий, всегда счастливый, Нежней, чем фея ласкает фею, Я льну к деревьям, дышу над нивой И, вечно вольный, забвеньем вею.

«Я вею», «Я млею», «Я воздушный», «Я сонный», «Я легкий» — повторяет поэт. Видно, как откровенно любуется он собой, словно бы благосклонно поглядывает на свое отражение в зеркале, томно поворачивая голову и с каждым поворотом открывая в себе все новые и новые прелести: «Я — такой...», «Я — сякой...»

Но все дело в том, что он не только сам собой любуется. Он явно хочет, чтобы и другие им тоже любовались. Весь строй стихотворения, вся его интонация откровенно рассчитаны на совершенно определенного читателя. Можно даже сказать, что стихотворение написано как бы в соавторстве с читателем. И не только литературные вкусы, но и весь облик этого воображаемого соавтора Бальмонта предельно ясен.

Скорее всего, это какая-нибудь изысканная дама, такая же томная, как сам поэт, и такая же кокетливая. Сидит она в эдакой уютно обставленной гостиной или в будуаре. Взгляд ее устремлен куда-то в неведомую даль. Тонкими, холеными, бледными пальцами она листает изящный томик и смакует строки модного поэта.

А в это самое время где-нибудь неподалеку от этой гостиной, в комнатке победнее и повульгарнее, украшенной с броским мещанским шиком, сидит другая дамочка. Тоже претендующая на изысканность, но уже далеко не так умело: и одета она победнее, чем бальмонтовская читательница, и накрашена ярче, и манеры у нее похуже. В ее руках книга стихов другого поэта — Игоря Северянина. Но и она летит мечтой в неведомую даль:

В
будуаре тоскующей нарумяненной Нелли,
Где под пудрой молитвенник, а на ней Поль де-Кок, Где брюссельское кружево... на платке из фланели! На кушетке загрезился молодой педагог. Познакомился в опере и влюбился, как юнкер. Он готов осупружиться, он решился на все. Перед нею он держится, точно мальчик, на струнке, С нею в парке катается и играет в серсо...

Да, воображаемый читатель этого поэта виден, пожалуй, даже еще более отчетливо, чем читатель Бальмонта.

А ведь Северянин тоже любил поговорить о своей свободной, независимой душе и о гордом одиночестве:

Не мне в бездушных книгах черпать Для вдохновения ключи, — Я не желаю исковеркать Души свободные лучи! Я непосредственно сумею Познать неясное земле... Я в небесах надменно рею На самодельном корабле!

Но, как видите, все слова о надменно реющем в небесах корабле были самообманом. На деле и Бальмонт, и Северянин адресовались к тому самому «буржуа», который приводил в отчаяние Флобера. К той самой «толпе», от равнодушия и тупости которой страдал Пушкин.

По существу, именно об этом и писал Ленин в своей статье. В классовом обществе, говорил он, литература никогда не была и не может быть свободной. И громко, открыто, прямо объявил, что, по его глубокому убеждению, «литература должна стать партийной».

Это не значит, конечно, что он предлагал «литераторам- сверхчеловекам» покинуть свой необитаемый остров и вступить в Коммунистическую партию. Пусть себе продолжают творить в том же духе! Только пусть не обманывают себя красивыми словами. Пусть знают, что вся их так называемая свобода и независимость — сплошное лицемерие. Или — наивность. На деле они целиком зависят от своего потребителя, своего «заказчика», даже если сами этого не сознают.

Насколько Ленин был прав, подтвердил хотя бы пример все того же Бальмонта.

Когда началась революция 1905 года, Бальмонт чутко уловил в грозовой атмосфере российской действительности требование новых песен. И честно, в меру своих сил попытался это требование выполнить. Он написал несколько стихотворений примерно в таком духе:

Почему теперь пою? Почему не раньше пел? Пел и раньше песнь мою, Я литейщик — формы лью, Я кузнец — я стих кую, Пел, что молод я и смел. Был я занят сам собой, Что ж — я это не таю. Час прошел. Вот — час другой. Предо мною вал морской, О, рабочий, я с тобой, Бурю я твою — пою.

Поэт искренне убежден, что теперь он стал другим. Раньше он был — «вольный ветер», «воздушный», «сонный» и ласкал нивы, «нежней, чем фея ласкает фею». Теперь он — «литейщик», «кузнец»... Раньше он был «занят сам собой», а теперь наконец опустился из своих заоблачных высот на грешную землю и — впервые в жизни — обратился к новому для себя читателю. Он прямо называет этого своего нового читателя: «О, рабочий!..»

Но вряд ли даже стоит доказывать, что и эти стихи написаны в соавторстве все с тем же воображаемым читателем, для которого Бальмонт творил и раньше.

Поделиться с друзьями: