Рассказы о любви
Шрифт:
Не зная, куда себя деть, он стал перебирать карточки в альбоме. Я разгладила его взъерошенные волосы и, нагнувшись, поцеловала.
Ипполит большой ребёнок, и у меня бывают к нему приливы материнской нежности.
Хотя он на целый год старше!
Сегодня проснулась и — поняла: я люблю Ипполита! Наверно, я слишком ветреная. Хожу по комнате и целый день напеваю, как тихо помешанная: «Я люблю Ипполита, я люблю Ипполита…»
— Будь умницей, — предостерегла мать. — Я понимаю, мимолётное
Уголки губ у неё опущены, как у барометра, что предвещает бурю, а шея уже пошла пятнами.
— Послушай… — начала, было, я.
— Ничего слышать не хочу! — затопала она. — Я не дам тебе испортить жизнь! Я за твоего отца вышла — сама знаешь, что получилось.
— Ну и разведусь! — закричала я. — Подумаешь, трагедия!
Злые, как фурии, наговорили гадостей, а кончилось всё слезами — обнявшись, рыдали, как белуги. Затем делали вид, что ничего не произошло, но какие тайны в семье из трёх женщин — сестра стояла под дверью и, растирая мокрые щёки, тихо всхлипывала: «Ипполит такой хороший, такой хороший…»
«Вот вырастешь — отдам за него», — спряталась мать за одну из своих улыбок, которые носила, как носовые платки.
Бедная мама — две дочки на выданье!
Вечера становятся длиннее. Ипполит стоял у распахнутого окна, задирая голову к звёздам, курил, затягиваясь так крепко, что, казалось, обжигал тонкие, нервные пальцы. Долго молчали, молчать с ним — не в тягость, я листала на коленях старинную книгу, пытаясь угадать его мысли.
«Раньше заботились о душе, теперь пекутся о здоровье», — чётко разделяя слова, подвёл он черту под молчанием.
Я начинаю уставать от его сентенций.
И зачем звездочёту жена?
Всю ночь накрапывал дождь. Капли уже холодные, мертвенные, подставила ладонь — обожглась. Что ж, пора бы — зима на носу…
А Ипполит не такой наивный. И льстивый. Говорит: «Иметь одного ребёнка, всё равно, что стоять на одной ноге». Это — матери. Пытается склонить её на свою сторону. Мать слушает, стиснув зубы. А когда Ипполит уходит, является N и тоже подолгу говорит с ней, поддакивает, смеётся. Мать интересуется его работой. «Будущее не само по себе становится настоящим, — покручивает он лохматый ус, — превращать его в настоящее — уже тяжкая работа».
Они точно сговорились: философствуют и ухаживают не за мной, а за матерью.
Приходил отец. Запершись у матери, долго о чём-то рассказывал, жаловался на жизнь, вымаливал прощение. Но мать непреклонна: «Прощай, не прощай — прошлого не вернуть». Отец метнулся раненой птицей, неловко наматывая шарф, опуская глаза.
Он постарел, стал тенью прежнего, уверенного в себе мужчины. Не попадая в рукава, долго топтался грустной, механической куклой.
И зачем он ушёл? Счастья нигде нет.
«Уж осень оделась багрянцем». А я не могу больше ждать — так можно всю жизнь в старых девах. Ухожу к Ипполиту! Пока складывала чемодан, мать стыдила. Но, когда любишь — не стыдно. Всё мелочно, кроме любви, одна она настоящая и оттого длится века!
Ипполит ещё не знает. Представляю
его удивление! Но теперь счастье не обойдёт нас стороной — мы будем любить и говорить, говорить…Ипполит по слухам учительствует где-то в провинции, а я уже четыре года замужем за N. У меня двое детей — мальчик и девочка.
«Не грусти, — в день свадьбы успокаивала меня подруга, — осенние романы все неудачные…»
По-семейному
Когда мы расставались, в её огромных, беспокойных глазах стояли слёзы. Она успела побывать замужем и снова мечтала о браке. Расходились бурно: у меня вырывались упрёки, у неё дергалось веко, кривились тонкие, болезненно яркие губы.
А через двенадцать лет я, мыкаясь по углам, явился по газетному объявлению.
— Лена?
Я узнал её сразу, да и она, казалось, не удивилась. Лена была ещё красива, хотя с годами немного раздалась, теперь в её облике проступила та хваткая уверенность, которая рано или поздно приходит к женщине.
Она жестом пригласила войти, и я, не опуская чемодан, перешёл к делу.
— Вы можете остаться, — на щеках заиграл румянец. — Бельё раз в неделю, стол за отдельную плату.
— Послушай, глупо играть в незнакомых.
Она улыбнулась.
Моё окно выходило в сад, и, когда открывалась дверь, сквозняк шевелил занавески. Из мебели был старинный двустворчатый комод, закрывавший полстены и пускавший по утрам солнечных зайчиков.
Круглый год Лена сдавала комнату, а сама жила в другой, со шкафом, заваленным тряпьём, колченогими стульями, кроватью сына. Я вспомнил, как она говорила: «Если никого не встречу, заведу себе ребёночка».
Тогда я опускал глаза. А теперь её мальчику было около десяти. Его звали Андреем.
— А отчество?
— Андреевич. Как-то же надо было.
Годы дались Лене трудно. Помощи ни от кого не ждала, тянула воз, огрубев от ежедневной борьбы. Я тоже был побитой собакой, за сорок — ни кола, ни двора.
И вскоре мы опять сошлись.
На ночь она читала сыну про волка-королевича и, дождавшись ровного дыхания, шла ко мне, обдавая жаром изнывавшего тела. А я совсем обезумел: изголодавшемуся по теплу, этот шаткий уют рисовался убежищем от холодного мира.
Замелькал календарь. Лена работала допоздна, возвращалась опустошённая. Поначалу мы пытались беседовать, но постепенно наши разговоры свелись к нестиранным рубашкам и вымороченным воспоминаниям.
— Не надо… — обрывал я, ища в темноте горячие губы.
И любовь смывала всё.
Деньги Лене нужны были на лечение: под простыни она стелила Андрюше клеёнку, скатывая по утрам мокрую постель. К тому же он слегка заикался. Врачи говорили — от впечатлительности. Большеглазый в мать, он часто сидел посреди разбросанных игрушек, подперев щёку худым кулачком. Чтобы подружиться, я подарил ангорского кота. Тот забирался на руки, урчал, обжигая кислым запахом, и Андрюша смеялся.
А скоро я убедился, что на свете все пасынки.
Лена стала покрикивать. «Опять без тапочек!» — гремело среди ясного неба, и между бровей у неё проступала складка. Андрюша ёжился и с трясущимися губами шарил под кроватью.