Рассказы о любви
Шрифт:
Трапеза продолжалась недолго. Слуги со свечами в защищенных от ветра подсвечниках освещали гостям путь, сопровождая их по парку, пока все не собрались вновь в зале верхнего этажа, где их ждал украшенный венком рояль. Пока в соседних комнатах разносили черный кофе, Буркхард по просьбе собравшихся начал концерт «Крейцеровой сонатой»[7]. Он виртуозно играл на своей кремонской скрипке, а партию фортепиано исполнял директор консерватории. Зазвучала третья часть, и тут все взгляды обратились к Элизабет. Она появилась в дверях небольшого соседнего салона и медленно и тихо прошла через зал к ближайшему от рояля окну. Прислонившись к нему, она застыла в неподвижности, бледная, потупив взор. По ее позе и сильному напряжению выразительного лица было видно, что вся она во власти звучащей в ней музыки. В такие мгновения творческое вдохновение освещало ее неподвижное лицо легким призрачным светом, охватывавшим ее благородную
— Одна просьба, маэстро, — прошептала она. — Вы не должны смотреть на меня во время игры. Ведь рояль ужасный инструмент. Закройте глаза и думайте, что я играю на арфе. Арфа… — Она неожиданно замолчала, продолжая оставаться в плену приятной для нее мысли — извлечь из большой золоченой арфы с головой дракона всю полноту звуков концертного рояля. Тем временем в зал вошли последние гости и расселись, кто где, или застыли возле пилястр и в дверных проемах. Элизабет села на табурет и наклонила голову. Прежде чем начать играть, она сняла со своего плеча букетик фиалок и прижалась лицом к прохладным благоухающим цветам. Затем отложила букетик в сторону, опустила руки на клавиши и взяла первый тихий и медленно угасающий аккорд. То, что она играла, многие восприняли как старинную итальянскую музыку: скупая и довольно жесткая мелодия в витиеватом сопровождении таких же скупых, словно застывших в камне, аккордов. Однако гибкие, четко ударявшие по клавишам изящные пальцы пианистки заставляли инструмент творить чудеса. И пока она мечтала об арфе, ее пальцы подобострастно предпочитали струны рояля, касались клавиш так бережно и так интимно, что струны, чьи самые сокровенные тайны были услышаны, пели чистейшим и задушевным голосом. Каждый аккорд простенькой старинной мелодии был подобен звуку, исторгнутому из груди певицы.
Ручеек мелодии растекался тонкими серебряными нитями. Последний звук затерялся, приглушенный педалью, в такте шепота-бреда, утонувшего в септаккордах, какие встречаются иногда у Шумана. Эта ускользающая, неясная музыка, медленно нарастая до скрытого, беспокойного буйства, держала слушателя в сладких муках, похожих на женскую ласку. От возбуждения у некоторых даже перехватил о дыхание… Из переливчатого хаоса журчащих звуков внезапно взметнулся фейерверк, как из сумбура ночного веселья, ослепительно яркая ритмическая фигура, стремительный виртуозный пассаж с неравными, захватывающими дух интервалами. Блистательный каскад нот распался, будто летел с высоты, ослабленный в высях легким диссонансом и обрушившийся мельчайшими трелями, подобно сверкающим брызгам на затуманенном сумеречным светом, покачивающемся на волнах неуловимом потоке звуков.
Элизабет сделала паузу. Зал разразился бурными рукоплесканиями. Элизабет даже не обратила на них внимания. Она прижала к лицу букетик фиалок, вытянула левую руку, на миг взглянула в окно, в сине-черную ночь в парке, слегка качнула элегантной головкой и взяла мощный аккорд. Зал затих. Но Элизабет не торопилась начать играть. На какое-то мгновение она задумалась. И тут на нее вдруг напало одно из ее стихийно возникающих настроений. Она откинула голову, тихо рассмеялась, подняла обе руки, как для неожиданного удара, и заиграла в бешеном темпе неистово дикую танцевальную мелодию. Лихорадочная быстрая музыка в трепетно-стремительных тактах ворвалась, как удар молнии, в торжественный храм музыки и наполнила зал жарким изнуряющим накалом чувственности и смехом вакханок.
На этот раз Элизабет не уклонилась от аплодисментов. Она позволила осыпать себя комплиментами и лестными похвалами и с жадностью выпила пенящийся через край кубок триумфа, славящего ее искусство и красоту. К ее ногам возложили роскошный венок из цветов, она выломила один и воткнула себе за пояс. Окруженная восторженными и рассыпающими слова благодарности господами, она прошла в салон, украшенный в ее честь, где под тихий звон бокалов с мороженым и шампанским прошел остаток вечера в шутках и анекдотах, балансировавших на грани дозволенного. В глазах Элизабет вновь горел все тот же холодный огонь; умненькая прекрасная головка а-ля кватроченто, час назад венчавшая просветленную красоту вдохновенного божества, покачивалась сейчас красиво, дерзко и обворожительно на плечах аристократки-куртизанки, демонстрируя знаменитые линии затылка, которые могли бы быть мечтой самого Россетти[8]. От тела ее исходил тонкий дурманящий аромат утонченной женщины, а на бледно-розовых губах играла переменчивая улыбка, в которой с каждым мгновением сменяли друг друга соблазн, ирония и презрение.
Мартин
еще в тот же вечер получил привет с праздника Буркхарда, переданный ему с розами. Среди карточек была одна и от Элизабет. Под именем карандашом была сделана приписка: «…приветствует бледного поэта». Мартин медленно разорвал карточку пополам и бросил на пол. Он взял розу, возбужденно покрутил ее в пальцах, пощупал мягкие лепестки цветка и безжалостно смял их. Бледно-розовый цветок осыпался на ковер, за ним второй, потом еще один и еще, пока Мартин не вскочил в негодовании и не зажег свечи на маленьком столике. Он открыл невысокий шкафчик с альбомами и папками и вытащил одну, с надписью «Данте Габриэль Россетти». Из папки выпал оттиск большого формата — репродукция картины «Греза Данте». Лицо Беатриче на этой картине имело поразительное сходство с внешностью прекрасной Элизабет.Мучительные мысли терзали поэта, пока его взгляд покоился на очертаниях прелестной головки. Он был уверен: победа над этой надменной особой лишь ненадолго сделает его счастливым. Два человека, каждый из которых разучился ценить наивную радость жизни и подчинил все силы своей неспокойной и истерзанной души безграничному эгоизму художника, — такой союз обречен. Однако он чувствовал необходимость в этом союзе, как чувствуют необходимость последней любви. Элизабет, так же как и он, стояла на пороге тех лет и творческой зрелости, которые неизбежно зовут или к покою созерцательного и мирного счастья, или к первому шагу на пути саморазрушения и гибели. Сейчас, как думал Мартин, пришел момент увенчать жизнь рискованной и ослепительной страстью, независимо от того, сулит она ему приток новых сил или погибель. Ибо он твердо знал, что после Элизабет ни одна женщина не сможет ничем его одарить.
Он опять принялся разглядывать главную картину своей жизни, которую он много лет назад по своей воле, честолюбиво и безоговорочно облек в форму строгого, замкнутого само на себе произведения искусства. Он снова задумался, разумно ли во всем так себя ограничивать и от столь многого отказываться, и снова почувствовал, что эти мысли теперь уже, пожалуй, лишние, слишком поздно все для него, остался только один путь — вперед, путь последовательного поиска себя, путь одиночества и презрения к миру, хотя мучительная неудовлетворенность и отравляла ему существование. А то, что в часы, когда он был болен, или бессонными ночами его часто мучила детская неутоленная тоска по утешению, религии, суеверию, любви и почитанию богов, он упорно держал в тайне даже от самого себя. Если бы он дал слабину и сознался в том, что его жизнь действительно стала нуждаться в опоре извне, тогда все это стройное здание, возведенное им в усердии и труде, рухнуло бы и обратило его единственное утешение — суверенное уважение к себе — в руины обломков проигранной жизни.
3
Стихотворение «Элизабет» было закончено. Формой оно напоминало хвалебные оды, как их писали при итальянских вельможных домах периода Ренессанса. В стихи, воспевавшие одинокую, неудовлетворенную, никогда не любившую красивую женщину с жестокой повадкой обращения с мужчинами, Мартин вложил все свое искусство притягательного манерного стиля и безупречно чистого языка. Говорилось в стихах о бесконечно тонко запутанных, язвительно жалящих настроениях одиноких бессонных ночей, когда жаркие руки сжимают пылающие виски и каждое движение и каждая мысль похожи на сдерживаемые, хриплые крики отчаяния, любовной тоски и терзаний. Неутихающие муки большого художника по утраченной, но наполненной страстью жизни подспудно и томительно пронизывали стихотворение.
В эти дни Мартин навестил артистку в ее будуаре. Стихотворение он написал крошечными буковками на маленьком листочке бумаги, свернул листок и спрятал в букете цветов. Этот букет он преподнес Элизабет.
Она игриво поблагодарила и заговорила о планах на лето. Уже много лет она имела обыкновение бесследно исчезать каждый раз в летние месяцы, внезапно пускаясь в поездки без всякой цели, в которых ее не пугали даже самые дальние расстояния. Ее можно было неожиданно встретить в Альпах в долине Энгадин, потерять потом из виду и получить от нее через несколько дней привет из Норвегии или с острова в Северном море.
— А вы? — спросила она неожиданно. — Вы опять поедете в свой невыносимо скучный Люцерн или любимый Церматт?
— Нет, Элизабет.
— Быть не может! Ну, значит, в Сен-Мориц?
На мгновение Мартин задумался.
— Вы еще помните, — спросил он затем, — ту сказку, что я читал в прошлом году у Буркхарда?
— А-а, это про замок любви в самом северном из морей, где князья викингов справляли свои буйные разбойничьи оргии с убийствами? Я как будто припоминаю башню, где до самых верхних зубцов долетают брызги прибоя, и красный корабль с изображением дракона — вы никогда ничего подобного не писали, чтобы было так возмутительно дерзко и вместе с тем прекрасно. Но почему вы сейчас о том вспомнили?