Рассказы о Москве и москвичах во все времена
Шрифт:
Карьеру же себе Аверкий построил на царской флоре. Был он ботаником: разводил необыкновенные растения в царских садах. В этом деле не было равных ему. За то царь и сделал его думным дьяком. После дочери Ивана IV он долго — четверть века — владел домом. Но и его крови суждено было пролиться. Место это и впрямь оказалось зловещим для его владельца.
По смерти царя Федора Алексеевича (1661–1682) московский двор погряз в интригах, отчаянной борьбой не на живот, а на смерть. Аверкий,
В 1682 году стрелецкий бунт оборвал жизнь Кириллова: его сбросили с Красного крыльца наземь, изрубили секирами, саблями. Но этого мало показалось злодеям: тело выволокли на Красную площадь и еще кричали при этом: «Расступись, думный едет!» И кажется, случайно уцелел сын его Яков, ставший впоследствии думным дьяком…
Что сталось с домом потом… В самом начале XIX века поселились в нем сенатские курьеры. Удобное место, рукою подать до Кремля. В то время дом так и назывался — «курьерским». А потом домом довольно долго владело Русское археологическое общество, пока не наступило советское время. Когда братья Иофаны принялись строить свой жуткий дом-левиафан, Дом на набережной, дивные палаты Кириллова отдали под общежитие строителей.
Да, что и говорить, страшное место… А дом — чуден, прекрасен. Жемчужина в короне Москвы.
Драма против Кремля
Наверное, это самый знаменитый московский дом советского времени. И самый зловещий, пожалуй. Да и не дом это вовсе, а целый город: пять тысяч квартир. И все, что нужно для обособленной социалистической жизни, в нем есть: универсальный магазин, гастроном, кинотеатр, детские ясли, прачечная, клуб. У входов в подъезд, только внутри, маячили вахтеры в форме и с револьверами. Ну уж не консьержи, конечно, а форменные часовые: чужая муха не пролетит… Чужое животное не пробежит: сторожевые собаки тут же на стреме.
Дом и в самом деле задумывался как пример образцового социалистического общежития, в котором, разумеется, все семьи жили в отдельных квартирах, и архитектор Б. Иофан, его спроектировавший, представил дом на ватмане красно-розовым, чтобы в цветовой гамме он перекликался с Кремлем. А вышло вон что: Бастилия — не Бастилия, крематорий — не крематорий… Ужасная, мрачная громада…
Берсеневская набережная, дом 20/2. Дом Правительства, как его называли прежде и Дом на набережной — после того, как вышел роман Юрия Трифонова с таким названием.
Квартиры по тем временам были просторны, но угнетающе однообразны. Мебель, добротная, прочная, но безликая, мрачная, спроектированная, кстати, тем же Иофаном, наводила на мысль о прежних доходных домах. В буфете, к примеру, на всех ящичках надписи: салфетки, фарфор, ложки, вилки. Ножи разрешалось класть по своему усмотрению. И во всех квартирах такая мебель.
Я знал Юрия Валентиновича Трифонова, но не знал, что он в том доме жил. Я бывал у него дома на Соколе, на улице Георгиу-Дежа, завидовал его полному «Брокгаузу и Ефрону», в котором все корешки до единого были напрочь оборваны. И не удивился, когда увидел, как Юрий Валентинович достает с полки эти тяжелые книги: цепляет сверху пальцем, как рыбу крючком, и грубо вытаскивает. Для него эта редкая в то время книга была просто справочником.
Тогда, в 74-м или в 75-м году, он спросил меня, над чем я работаю, и я рассказал ему, что давно собираюсь сесть за повесть об этом доме — взять чью-то
судьбу и раскрутить на ее примере события тех лет. Я постоянно, много лет ездил мимо этого дома, знал понаслышке, что это за дом, и даже однажды был в нем в гостях у товарища. У меня и название было для повести: «Этот безобразный, огромный дом».Юрий Валентинович внимательно на меня посмотрел и сказал без тени улыбки: «Такую повесть я уже написал. Я жил в этом доме». Я спросил, как будет называться повесть, и он ответил: «Пока что — «Дом на набережной». Но так и осталось. Теперь этот дом иначе и не называют.
Вот такая любопытная история связана у меня с этим домом.
Когда бываю здесь, обязательно спускаюсь на Берсеневку, к Москве-реке, по широкой гранитной лестнице, загибающейся с Большого Каменного моста к набережной. Сколько ни ходил, никогда никого здесь не встречал. Люди словно бы стороной обходят эту пустынную лестницу, где много лет назад разыгралась трагедия. Но нет, эту историю знают немногие.
Стояло жаркое московское лето 1943 года. Шла война. Москву уже не бомбили, и два выстрела, прозвучавшие в летних сумерках один за другим на этой лестнице, услышали. «Скорая помощь» вместе с милицией очень скоро оказались на месте.
Мальчик и девочка. Лет по пятнадцать-шестнадцать. Она — в легком светлом платьице, доходившем почти до щиколоток, в белых подвернутых носочках — как все девчонки тогда носили, в круглоносых туфельках с застежкой на пуговку через подъем. Он в рубашке с короткими рукавами и в широченных брюках с обшлагами — других брюк тогда и не видывали. Оба бездыханны, в луже крови. Рядом, на ступенях, — наган.
Врач «скорой» обнаружил, что мальчик дышит еще, и через несколько минут над ним склонился знаменитый хирург Александр Николаевич Бакулев. Он жил в Доме на набережной и хорошо знал родителей девочки. Должен был знать и родителей мальчика: обе семьи известны в стране, оба отца занимали высокие государственные посты в советском правительстве.
Волшебник Бакулев сделал все, что мог, и даже больше того, но через два дня не стало и мальчика. Он умер, так и не придя в сознание. Никому ничего не смог рассказать.
Тамара Андреевна Тер-Егиазарян, директор музея «Дом на набережной», немного знает о том, что случилось тогда, но отца мальчика — Алексея Ивановича Шахурина, наркома воздушного транспорта, знала хорошо. Она тогда была начальником Главного управления энергетики авиационной промышленности, и им часто приходилось встречаться. Конечно же, знала она и семью девочки — Нины Уманской: жили они в этом же доме, в квартире 66, в четвертом подъезде. Окна квартиры выходят во двор и на Кремль. И на эту вот злосчастную лестницу.
Константин Александрович Уманский был человеком необычайным, талантливым. Свободно владел английским, немецким, говорил по-французски и по-испански. В 18 лет написал на немецком языке книгу «Новое русское искусство», где анализировал работы Шагала, Малевича, Сарьяна и многих других художников, широко известных у нас и на Западе. Ну кажется, написал — и молодец, самовыразился, есть за что себя уважать, но книга вышла в Берлине, в крупном, солидном издательстве. Значит, серьезная вещь, отнюдь не забава толкового мальчика.
Окончив Московский университет, Уманский несколько лет работал корреспондентом Российского телеграфного агентства в Вене, Риме, Париже — в точках, для журналиста особо ответственных. Потом — несколько лет в Наркомате иностранных дел СССР, чуть позже он уже советник посольства СССР в США, а с 1939 года — послом в Америке. Было ему тогда всего 37.
Вот в такой семье выросла Нина. Единственный, любимый ребенок Уманских. Володя Шахурин в своей семье был тоже единственным. Нина была умная, веселая девочка, ее любили подруги, ее дружбы искали. Володя — мальчик интеллигентный, холеный, говорили, довольно избалованный. Они учились в одной школе, в каком-то переулке возле улицы Горького.