Рассказы о походах 1812 года

ЖАНРЫ

Поделиться с друзьями:

Рассказы о походах 1812 года

Шрифт:

Формирование Санкт-Петербургского ополчения

1812 год! Какое волшебное слово! Какие великие воспоминания! 24 года прошли с незабвенной той эпохи, а исполинские события все еще представляются воображению нашему как сон вчерашней ночи, который все еще мечтается нам со всей силою, которого мельчайшие подробности мы стараемся припомнить себе и, отыскав в нашей памяти, с наслаждением спешим рассказать нашему семейству, нашим знакомым. Четверть столетия протекло с тех пор; едва половина нынешнего поколения принимала деятельное участие в этой величественной драме; остальные исчезли со сцены, и только изредка повторяются имена их в кругу друзей и родных. Пройдет еще четверть столетия и, может быть, ни одного уже из действующих лиц не останется на земле. Зато память о делах их будет прочнее многих памятников, воздвигаемых суетности человеческой.

Рассказ самого незначительного сотоварища [1] великих действователей того времени, конечно, не может быть занимательным, ни в историческом, ни в военном, ни даже в литературном отношении, но для наблюдателя он может служить изображением великого духа той эпохи, одушевлявшего Россию во всех концах, во всех сословиях; а для устаревшего соучастника в ратном деле этот рассказ освежит и омолодит все былое, все славное, все молодецкое. И если молодой ус расцветающего воина поднимется с сожалительной улыбкой при заглавных словах: прапорщик и ополчение; поседелый ветеран, верно, с искренним удовольствием прочтет несколько страниц, напоминающих ему знаменитые имена Витгенштейна, Клястиц, Полоцка и Березины.

1

Барон

Штейнгель, вскоре после похода, издал исторические записки о С.-Петербургском ополчении. Описав все сражения, в которых оно участвовало, он сохранил даже имена всех офицеров, которые отличились. Во 2-й части, стран. 175 и 174, описан и я, малозначащий прапорщик, и, не имев чести лично знать автора, даже не видав его никогда, я чрез двадцать лет приношу ему всю мою душевную благодарность за его слишком лестный обо мне отзыв, которым я все-таки, однако, горжусь. (Прим. авт.)

Как ранний и прилежный ученик, я уже на 16-летнем возрасте окончил учебный курс и с важным для меня знанием (студента 14-го класса) вступил в гражданскую службу. Кто в молодости не мечтал о красоте военного мундира, о прелестях походной жизни и о славе бранных подвигов? Что же? К стыду своему должен сознаться, что мне и на ум тогда не приходили подобные мечты. Пристрастившись к поэзии и астрономии, я во сне и наяву видел только эллипсисы комет и торжественные оды, населял в жару юношеской мечтательности все видимые миры, всю огромность мироздания жителями разнообразных форм, свойств и долговечности – и вместе с тем потел над 4-стопными ямбами; воображал, что буду вторым Невтоном и Державиным, и теперь через 25 лет с горьким, но смиренным самосознанием вижу, что ни та, ни другая страсть не принесли мне ни пользы, ни известности и что, подобно миллионам мечтателей, остался я в очень тесной сфере посредственности и незначительности.

Не прошло еще и полгода со вступления моего в службу, как вдруг известие о нашествии в пределы России всей Европы, предводимой Наполеоном, подобно электрической струе, разлилось по всем концам и заставило вздрогнуть все сердца русские. Знаменитый рескрипт графу Салтыкову, приказ по армиям, воззвание к Москве и манифест о защите отечества произвели такое действие, возродили такие порывы любви к отечеству, что никакое перо не в состоянии описать их. Одни очевидцы помнят эти великие, эти святые дни, когда и жизнь и имущество почитались не собственною принадлежностью, но достоянием отчизны, оскорбленной дерзким нашествием иноплеменных. Как сладко вспомнить это время всеобщего восторга! Теперь подобные порывы, близкие к исступлению, подвергались бы порицанию, а может быть и насмешкам [2] ; тогда они никого не удивляли, потому что все чувствовали одинаково. На улицах, во всех обществах, в кругу семейном не было других разговоров, кроме народной войны. Умолкли все городские сплетни, ссоры, взаимные ненависти: любовь к отечеству помирила всех. По целым дням стоял народ на улицах и площадях, с жадностью ожидая курьеров из армии; всякая реляция была пожираема, тысячу раз перечитана, затверждена, имена героев оглашались тысячью голосами. Первая победа сделала графа Витгенштейна любимцем русского народа. Невозможно описать восторга, произведенного известием о битве под Клястицами. С той минуты все ежедневно требовали реляций от графа Витгенштейна; имя его было предметом всеобщего обожания. И действительно, судьба поставила его в самое выгодное положение. Когда главная армия ежедневно отступала, он один успел отразить неприятеля, один стал твердою грудью и не пустил его дальше Двины. Эта стойкость, составляющая главный характер русского народа, была всем прямо по сердцу и ценилась в эту минуту как величайшее достоинство генерала.

2

Например, в театре во время представления драмы: «Любовь к отечеству», когда по пьесе все актеры приносят свое имущество на жертву отчизне, один из зрителей бросил на сцену свой бумажник, закричав: «Возьмите! вот и мои последние деньги!» (Прим. авт.)

В это время явился манифест о составлении ополчения. Все взволновалось, все бросилось к оружию. Государь потребовал по четыре души со ста, с[анкт]-петербургское дворянство объявило, что дает по десяти и снабжает их оружием, провиантом и жалованьем на первые месяцы. Все губернии с восторгом последовали этому благородному примеру. Отовсюду стекались толпы воинов, составлялись дружины. Начальником с[анкт]-петербургского ополчения выбран знаменитый граф Кутузов и, может быть, этот самый выбор, как глас народа к доверенному от него полководцу, указал мудрому этому герою будущее его поприще, ознаменованное спасением России.

Против новой Голландии [3] в доме барона Раля открылись заседания Комитета ополчения. Все являлись туда с просьбами о принятии их в ряды этого воинства. В числе толпы желающих был и я, с великолепным своим знанием 14-го класса и с пылким воображением 16-летнего юноши, который шел с твердой уверенностью, что он поймает самого Наполеона. За всеми гражданскими чиновниками оставлены были занимаемые ими места до возвращения и производство получаемого ими жалованья. Как ни выгодны были подобные условия, но я смело могу уверить, что никто не руководствовался корыстию. Я же, верно, всех менее, потому что получал тогда (виноват!) 150 руб. в год. Нам дали на обмундировку полугодовое жалованье, и (вообразите себе восторг мой!) чрез несколько дней я явился в публику с золотыми эполетами и в шляпе с султаном. Тогда все кипело какою-то быстротою в действиях, в словах, во всех поступках. Кто бы теперь поверил, что 14 тысяч человек, только что оторванных от сохи и не имевших никакого понятия о военной службе, обучены были всем приемам экзерциции, в пять дней? Может быть, скажут: ну, да так уже и знали! – Нет! клянусь, что не только все маршировали скорым шагом очень ровно (церемониальный отложен до удобнейшего времени), не только ровно делали все ружейные приемы и стреляли по команде и без команды, но даже строили колонны по разным взводам и каре. И все это в пять дней, или, лучше сказать, в пять суток, потому что в длинные летние дни мы и по ночам почти не сходили с Измайловского плац-парада. Комендант г. Башуцкий был нашим учителем; быстрые успехи учения превзошли все ожидания. Только с русским народом можно сделать такие чудеса.

3

Имеется в виду церковь в Петербурге. ( Прим. сост.)

30-го августа в александров день весь Петербург был взволнован известием о Бородинской битве. В тогдашних обстоятельствах должно было ее счесть за большую победу, и всеобщий восторг доходил до исступления. Одно только показалось нам очень обидно. Все знакомые, встречавшиеся в тот день, говорили нам, ополченным: «Не надо вас больше! не надо! после Бородина французы убегут из России!» Как ни радостна была мысль о таком скором освобождении отечества, но самолюбию нашему было очень больно: скинуть блестящий мундир и воротиться к скромной канцелярской чернилице, не вынув ни разу военной шпаги из ножен и не понюхав пороха. Еще помню, как я в этот день явился на Невский монастырь к обедне, и хотя ожидали немедленного прибытия императорской фамилии, но меня беспрепятственно впустили в церковь. Какая торжественная привилегия золотым эполетам! Караульный офицер заметил мне, правда, что в такой день не ловко быть в сюртуке (а мундир у меня не поспел) и что я напрасно завязал галстук бантиком спереди, но в жару тогдашнего времени никто, кроме его, не обратил и внимания на меня. Одни знакомые восхищались моим нарядом. Ввечеру давали на Малом театре первое представление новой драмы: всеобщее ополчение, и подобного успеха, подобного восторга, верно, никто не видал ни при одной пьесе.

На другой день, поучившись еще раз хорошенько всем церемониальным маневрам, мы 1-го сентября отправились на Исаакиевскую и Дворцовую площадь. Тут митрополит, отслужив молебство, освятил наше знамя [4] ,

окропил нас святою водою, государь император объехал наши ряды, и мы потом пошли мимо его скорым шагом пополувзводно, оглашая воздух искренним и радостным ура! 3-го числа выступила уже первая половина ополчения в поход, а 5-го и наша колонна.

Как памятен еще и теперь этот день! На обширном Семеновском плац-параде собрались мы. День был теплый и прекрасный. Стечение народа бесчисленное. Уже перестали тогда говорить, что нас не надо, потому что и после Бородина русская армия продолжала отступать, следственно, наша вооруженная масса, которая на городской площади казалась очень сильной, имела вид довольно важный. В 9-ть часов утра прибыл к нам и государь в сопровождении военного министра и английского посла. Сам государь скомандовал нам построиться в колонны и на молитву, сошел с лошади, подошел к митрополиту, ожидавшему его с многочисленным духовенством, приложился ко кресту, и молебен начался. Когда же протодиакон возгласил: «Паки и паки преклониша колена!» – государь, духовенство и все колонны ополчения преклонили колена с теплою, сердечною мольбою за успех праведной брани. Когда молебен кончился, митрополит произнес к воинам краткую речь, благословил их иконою св. Александра Невского, вручил ее генералу Бегичеву (командовавшему всей выступающей в тот день колонной), и все единогласно закричали, что рады умереть за веру и царя. Тут митрополит пошел по рядам воинов и окроплял их святой водой; потом государь император, сев на лошадь, сам снова скомандовал на плечо и на марш, и все двинулись мимо его с беспрерывными криками ура! Когда все взводы прошли мимо государя, он снова обогнал их и пред передним сказал краткую, но сильную речь, которою изъявлял всю свою уверенность и надежду на верность и мужество воинов. Ура! не умолкало. Все были в радостном исступлении. Не многие только заметили, что император в печальном расположении духа и что даже во время коленопреклонения при молебне глаза его омочены были слезами. Из нас никто тогда еще не знал о бедствии, постигшем Россию. Один государь и приближенные его знали это горестное событие, но, чтоб не привести в безвременное уныние выступающее войско и народ, скрыли на одни сутки эту народную беду. Москва была уже в руках неприятеля! Мудрено ли же, что государь, не предвидя, какое окончание будет иметь ужасная эта война, скорбел в душе как отец о участи миллионов детей своих, вверенных ему промыслом? Мудрено ли, что, отправляя на брань последнюю горсть воинов, он, преклоняя колено пред всемогущим, проливал слезы о участи, постигшей тысячи жертв, павших и долженствующих еще пасть за спасение отчизны? Велики были те слезы монарха; глубоки те высокие чувства, которые его одушевляли в эту минуту! Он видел всеобщий восторг готовности к самопожертвованию и вверял провидению жребий народа, столь сильно любящего своего государя.

4

Из белого полотна, на коем изображен был семиконечный крест, с надписью по обеим сторонам: «Сим победиши». ( Прим. авт.)

Марш к Полоцку

Провожаемые всем почти городом, вышли мы за Московскую заставу и ночевали на Пулковой. Сколько новых предметов, сколько новых ощущений для каждого в этом первом походном ночлеге! Кто знал тогда, далеко ли он идет и придет ли когда-нибудь назад? Засыпая в углу крестьянской избы, всякий из нас посвятил минут 10-ть на то, чтобы подумать и помечтать о предстоящем поприще, которого окончания никто не предвидел. (Я говорю: 10-ть минут, потому что усталость, верно, каждому сомкнула глаза.)

На другой день ночлег и дневка были в Гатчине. Этот переход уже был довольно силен для новичков, которые до тех пор, прогулявшись пешком на Крестовской, всегда воображали, что очень далеко сходили. Тут в первый раз от роду привелось провесть две ночи в дымной избе чухонца. Впоследствии часто случалось пользоваться этим же удовольствием, особливо в Литве, но для первого раза очень неприятно было лежать на лавке и не сметь подняться кверху, чтоб не очутиться в дымной, удушающей атмосфере, проливной же дождь мешал выйти из избы.

Первый переход из Гатчины был самый жестокий для той дружины, в которой я находился (14-я). Так как всякий день невозможно было поместить всю колонну на ночлег по большой дороге, то иным доставалось верст по 5 идти в сторону, и от этого на другой день выходило иногда 10-ть верст больше противу счастливейших дружин. Точно то же было и с этим переходом. Дымная моя гатчинская изба была в 5-ти верстах от большой дороги, общий переход к следующему ночлегу был в 32 версты, нам же приходилось еще 5-ть верст своротя с большой дороги, следственно, уже 42. Одно же небольшое приключение заставило меня сделать гораздо более. Обеденный привал продолжался обыкновенно два часа. Соскучась дожидаться так долго, мне вздумалось с одним товарищем отправиться вперед, рассчитывая, что я часом ранее приду на ночлег и успею прежде других отдохнуть. Дорогой присоединились мы к другой дружине, уже выступившей с привала, нашли знакомых и в очень приятных разговорах о будущих наших подвигах прошли до самого вечера. Тут стали уже на дороге попадаться квартиргеры разных дружин, и я у первого же расспросил о ночлеге нашем. Узнав и затвердя название деревни (Подгорье), я с бодростью пошагал вперед. Начинало смеркаться. Товарищ мой стал крепко уставать. Я все еще храбрился и от души смеялся одной его выдумке, а именно: он полагал, что надобно только чаще отдыхать, чтоб истребить всякую усталость, и потому почти бегом уходил от меня 1/4 версты вперед, садился и дожидался, покуда я, идя ровным шагом, догоню его. Вскоре оказалось, что расчет его неверен и что он не в состоянии идти далее. Проходя в это время чрез одну деревню, в которой уже одна дружина остановилась на ночлег, он нашел тут одного знакомого и решился ночевать у него, а меня просил уведомить об этом нашего ротного начальника. Таким образом, я уже пошел один и ночью поминутно спрашивал: далеко ли та деревня, которую мне назвал первопопавшийся квартиргер? «Еще две версты», – сказали мне, и я, собрав последнюю бодрость и силы, пустился скорым шагом. Далеко ли две версты? Вот я и пришел! Что же? Какое грустное известие поразило меня? Я действительно пришел в Подгорье, но это было Большое Подгорье и назначено для ночлега (кажется) 6-й дружине, а Малое, где должны были мы ночевать, осталось назади и было 4 версты своротя с большой дороги. Тут я внутренне упал духом, но, подстрекаемый самолюбием, пустился тихим шагом назад. Мало-помалу силы мои ослабевали. Едва передвигая уже ноги, я рассчитывал, что уже прошел в тот день около 50-ти верст. Поминутно встречались мне отсталые, я всех расспрашивал, где и куда своротить мне с дороги? Большая часть отвечали мне самым национальным образом: не могу знать, и при всяком ответе шаги мои становились медленнее. Наконец увидал я какой-то поворот с большой дороги, и у поворота стоял (о восторг!) наш урядник-квартиргер. Это придало мне бодрости, и я побрел с ним по мяконькой проселочной дороге. Вскоре, однако, почувствовал я, что бодрость умственная не заменяет ног. Силы мои решительно и совершенно истощились. Еще несколько минут молчал я, удерживаемый чувством стыда, но наконец усталость все победила; я сел на дороге и объявил уряднику, что не могу идти далее. Он уговаривал меня, уверял, что уж недалеко, показал вдали мелькающие огни, – все напрасно, я совершенно был не в состоянии двинуться с места. Еще до сих пор помню это тягостное, непостижимое чувство. Несколько раз употреблял я всю силу воли своей, чтоб принудить себя встать, и решительно не мог. С некоторым отчаянием растянулся я на траве и сказал уряднику, что он может идти в деревню, а что я останусь ночевать тут, где лежал. Урядник, побоявшись капитана, не послушался меня, а решился подождать, пока я отдохну. С полчаса лежал я в расслаблении, наконец ночной холод стал пронимать меня, я начал для пробы пошевеливать ногами и с удовольствием почувствовал, что они несколько повинуются моей воле. С помощью урядника встал я на ноги, покачался с минуту на месте и тихо побрел, держась за руку своего проводника. Кое-как добрался я наконец до обетованной деревни; кое-как втащили на лесенку в капитанскую избу, и, увидав в углу постланную для нас солому, кинулся на нее, не сказав никому ни слова. Все осыпали меня вопросами. Лежа рассказал я им глупое мое происшествие и просил капитана поставить меня на рапорт больных, чтоб уж на другое утро ехать на обозе. «Э, вздор, братец, – сказал капитан, – заснешь, отдохнешь и поутру встанешь свежехонек!» Я уверен был в невозможности им сказанного, но не имел уже сил и противоречить ему. Отказавшись от всякого ужина, я чрез несколько минут захрапел.

Комментарии: