Рассказы о товарище Сталине и других товарищах
Шрифт:
Он принес стишок.
Я прочел:
Зал озирая хмурым взглядом, Был председатель зол и хмур: «Пять человек избрать нам надо...» Назвали пять кандидатур.Дальше я не очень помню, но потом кто-то из зала крикнул, что пора подвести черту... И вдруг стихотворение кончилось так:
От демократии черта Не оставляет ни черта!Я посмотрел на него. Он безучастно смотрел в окно. Старый, много переживший человек.
— Что с вами, Александр Ильич? — спросил я. — Не идут ли эти замечательные
— Нет, я так сейчас думаю, — сказал он.
— Я сделаю все, чтобы это напечатать, — сказал я. — Только вот не знаю, пропустит ли это Чаковский. Эта штучка посильнее, чем фауст-патрон.
Он усмехнулся.
Я пошел вниз, к начальству.
Начальство прочитало.
— Не надо нам этого, — сказало оно. — Это не для нас.
— Да? — сказал я. — Вы уверены? Знаменитый рупор партии Александр Безыменский приносит стишок, призывающий к восстановлению ленинской демократии в низовых организациях, а вы считаете, что это не для нас? В первый раз есть возможность напечатать истинно партийные агитационные стихи, написанные истинно советским мастером, а вы считаете, что это не для нас? Это как понять? Много ли в последние годы я приносил вам по-партийному поставленные вещи, в духе Демьяна Бедного и позднего Маяковского? И вам этого не надо? Да Безыменский просто напишет жалобу в ЦК, а вы знаете, чем обычно кончались его жалобы! Начальство задумалось.
— А если это будет понято как процедура выборов в Политбюро? — спросило оно.
— Это кому же в голову придет так подумать? — спросил я. — Я, например, так не подумал. А вы подумали?
— Не морочьте голову, Илья Петрович, — сказало начальство. — С другой стороны, Безыменский... На него так не подумают. Уж очень он был верноподданный.
— Вот видите. Печатаем?
— Пожалуй.
Я вернулся к себе и сказал Безыменскому:
— Завтра вы проснетесь другим человеком. Вы написали замечательный стишок. Вам будут звонить люди, которые не разговаривали с вами тридцать лет. Что стоило вам раньше писать честные стихи?
— Я думал, что я пишу честные стихи, — недоверчиво сказал он.
Наутро стихи появились в газете. Он позвонил мне в три часа дня и сказал:
— Что вы со мной сделали? У меня с утра разрывается телефон. Все поздравляют. В чем же дело? Из-за малюсенького стихотворения...
— Александр Ильич, иногда люди остаются в истории одной строчкой...
— Я так рад, так рад... Я вам принесу еще.
Он принес еще одно стихотворение. Оно было похуже, там не было столь афористичного конца, но не менее острое.
Я пошел к начальству. Начальство сказало нет. Я убеждал. Начальство было непреклонно. Я орал. Начальство тоже. Я вернулся ни с чем.
— Не пойдет, — сказл я Безыменскому.
Он сразу потух, съежился, постарел.
— Видите, что вы наделали в свои двадцатые-тридцатые! — безжалостно сказал я. — Ведь это вы лично и ваши соратники все так устроили. А теперь цензура бьет по своим. Как аукнется...
— Кто же мог знать? — пробормотал он.
— Надо было знать.
Он был очень похож в эту минуту на свою эпиграмму. Ходили по Москве ненапечатанные злые эпиграммы на разных поэтов и писателей. Я не знаю, кто их автор. Фольклор. Про Безыменского была такая:
Волосы дыбом, зубы торчком, Старый дуракС комсомольским значком.Жестокая, злая шутка. Но где-то правдивая. Я смотрел на старого, проигравшего свою жизнь поэта, который не остался ни в чьей памяти, и повторял его строчки:
От демократии черта Не оставляет ни черта...АГИТАТОР
Когда я работал в редакции журнала «Юность», меня назначили агитатором. Секретарь парторганизации сказал мне:
— Скоро выборы. А у тебя ни одной общественной нагрузки. Будешь агитатором.
— А кто у нас кандидат в депутаты? — спросил я.
—
Не знаю, — сказал секретарь. — Какая разница? Обеспечь активность. Избиратели должны вовремя отметиться и придти на избирательный участок. Кто не сможет по состоянию здоровья, тому урну принесем на дом.Мой участок находился в районе улицы Герцена. Там, в одном из переулков стояли коммунальные развалюхи с общими уборными и кухнями. Я узнал, что депутатом у нас будет художник Серов. Не тот Серов, который «Девушка с персиками», а тот, который «Ленин провозглашает советскую власть». Это было бы полбеды, мало ли халтурщиков писало картины о том, как Ленин провозглашает, Сталин выступает, а Ворошилов катается на лыжах. Но этот Серов был главным душителем художников, потому что, занимая должность президента Академии художеств, он имел доступ к самому Никите Сергеевичу и нашептывал необразованному вождю, какие именно слова он должен произносить, оценивая произведения художников, особенно молодых. И это на его совести была так называемая «белютинская» выставка в Манеже.
Белютин был превосходный педагог, вокруг которого собралось в те годы много прекрасных художников. Время было странное, все ждали перемен. Хрущев выкинул Сталина из мавзолея, возвращались реабилитированные... И вдруг белютинским художникам разрешили повесить свои картины в Манеже, главной художественной галерее Советского Союза! И на эту выставку Серов привез Хрущева. Он водил его от картины к картине и шептал на ушко слова. А Хрущев, пьяный и разгоряченный, лишь восклицал «Ну, педерасы! Во педерасы!» Он не имел в виду сексуальные предпочтения этих художников, потому что трудно было представить себе, что все белютинцы, среди которых было много отцов семейств и холостых людей, предпочитавших женское общество, были гомосексуалистами, по-русски педерастами, а по-хрущевски «педерасами». Это он просто выражал так свое возмущение. Эрнст Неизвестный, участвовавший в этой выставке, попробовал было урезонить разбушевавшегося вождя, но унять Никиту Сергеевича было невозможно, потому что он видел, что на картинах этих будто ничего не нарисовано — ни леса, как у Шишкина, ни запорожцев, как у Репина, ни Ленина, как у Серова. А наоборот, какие-то пятна, линии, крючки и квадратики, от которых у вождей рябит в глазах и начинается головная боль.
— Педерасы! — ревел Хрущев, а Серов удовлетворенно улыбался, потому что для этого он и организовал выставку белютинцев в Манеже.
Мой друг Коля Воробьев, участвовавший в выставке, потом рассказал мне, что Хрущев остановился у его картины. Он был багровый, маленькие голубые глазки его бегали в неком помутнении. Он брызгал слюной и орал на бедного скромного Колю:
— Ну и чего у тебя здесь намалевано, педерас?
Взмокший Коля Воробьев, прошедший солдатом всю войну и не привыкший к воплям вождей, полез в карман, чтобы вынуть платок и утереть лоб. В эту секунду некто серый с перекошенным лицом возник между ним и Хрущевым и, сделав страшные глаза, прошипел:
— Вынь руку из кармана, сука, вынь руку!..
Коля вынул руку, серый мгновенно испарился, а Хрущев, даже не заметивший серого, орал:
— Так что у тебя здесь намалевано, педерас?!
С этой выставки, как многие считают, и пошел ново-сталинский путь России. Иллюзии, возникшие после двадцатого съезда партии, развеялись. Вот почему мы плохо относились к художнику Серову, за которого мне предстояло агитировать в избирательной кампании...
Я собрал жильцов — будущих избирателей на их коммунальной кухне и рассказал биографию кандидата. Жильцы слушали внимательно, потом одна старушка, Яхонтова, спросила:
— А что, человек-то он хороший?
— Не думаю, бабушка, — сказал я. — Человек он, по-моему, жуткий. Гадкий он.
Избиратели зашевелились.
— Так чего за него голосовать? — спросил слесарь со второго этажа. — Дадим ему отвод. Чего он плохого сделал?
Я рассказал о социалистическом реализме, о художниках, о выставке в Манеже, заменяя хрущевское «педерасы» словом «тра-та-та», чтобы не смущать женщин и детей, набившихся в кухне, о двадцатом съезде партии, о надеждах и разочарованиях так называемой «творческой интеллигенции». Меня внимательно слушали.