Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Рассказы писателей Каталонии
Шрифт:

Когда-то она блистала в «Лисеу», точнее — в некоем узком кругу собиравшихся в театре людей, претендовавших на многое — и ни на что конкретно. Муж ее — к счастью, вовремя умерший — мечтал лишь об одном: о прогрессе и процветании города; но город словно поклялся, что никогда не станет воплощением этой мечты. Такова судьба: всякая любовь к Барселоне, всякое желание навести в ней порядок оборачиваются сплошным разочарованием. Это ранит, но не убивает; иногда даже продлевает жизнь.

Закрыв глаза, донья Ракель Форнвидалта перебирает в памяти картины навсегда ушедших времен. В глубине ее души звучит тихая музыка — то воскресает гармония старых, давно перестроенных улиц. Что сказать о происхождении этой женщины? Она принадлежит к тому классу общества, который вышел на историческую арену в годы, когда ломались устои и барьеры, сколачивались состояния, город рос и богател и полчища безвкусных гипсовых скульптур наводняли фасады возникавших на глазах помпезных особняков. Сегодня даже толпа внуков и внучек не утешает донью Ракель, ибо грустно сознавать, что ты еще жива, тогда как веселая Барселона времен Великой Мечты давным-давно отошла в небытие, да и сама мечта лопнула как мыльный пузырь. Странное чувство охватывает меня: словно передо мной — мумия из музейной коллекции или древнеримская

монета, поблескивающая в руках толстой торговки из Сабаделя[87]. Но как объяснить это донье Ракель, не рискуя утратить ее расположение?

Иногда — обычно по утрам — она выходит на улицу и с помощью Рафаэлы, служанки, идет к стоящей прямо напротив дома Французской капелле. Утренняя месса — и не только ежедневная во Французской капелле, но и воскресная в церкви Непорочного Зачатия — всегда была частью строгого жизненного распорядка. Выезд в церковь Непорочного Зачатия — целое событие! По такому случаю запрягалась пара лошадей, и изящный экипаж неторопливо катился вверх по улице Арагон до Пасео-де-Грасиа. Донья Ракель приветствовала прохожих плавным движением руки, а когда въезжали в Портомеу, то порой рука легко, как бы одним намеком касалась чуть склоненной шляпы. Это — если попадался навстречу, скажем, депутат провинциального собрания или, чего не бывает, один из попечителей частной школы, где учились младшие Форнвидапты. По воскресеньям, по дороге в церковь, на каждом шагу встречаешь какую-нибудь важную птицу, и вежливая улыбка должна быть наготове. Позже, после обеда, в доме собирался избранный круг знакомых на чашку кофе, причем мог пожаловать и господин военный губернатор, и даже — подумать только — сам Помпеу Фабра! А как-то раз донью Ракель с мужем пригласил в гости господин Энрик Прат. Муж лично знал каждого, кто «имел вес» в Барселоне тех лет. Это был его город, вне которого он себя не мыслил. И Великая Мечта господина Форнвидапты касалась будущего не столько Каталонии, сколько — и прежде всего — Барселоны!

За окнами фасетного стекла погода хмурится. Точнее сказать — за окнами и за лепными карнизами. Если бы сегодня было воскресенье, земля окрасилась бы в желтоватые тона. В самом деле, по воскресеньям свинцово-серая барселонская земля почему-то желтеет. Не только на мой взгляд — так же думает и донья Ракель. Необъяснимо, но и для этой седой, высохшей как мумия старухи, которая вместе со мной смотрит на мелко накрапывающий за окном дождь, все воскресенья окрашены в желтый цвет, хотя и разных оттенков, иногда с прозеленью. Даже зимой. Свет воскресного дня в Барселоне необычен — подобно свету волшебного фонаря он рисует прихотливые арабески на широких проспектах города и словно ласкает их — с большим или меньшим пылом, как того захочет солнце. А желтоватые блики воскресных вечеров — что это, если не тоска по уходящему времени и по цветам, некогда живым, а потом — навеки замершим в каменных узорах на фасадах богатых барселонских особняков? Подходит к концу воскресный день доньи Ракель, слышавшей в колыбели убаюкивающий шум деревьев Эшамплы — а сейчас наблюдающей из окна, как облетают, медленно кружа, листья с деревьев сегодняшней Эшамплы и еще один из однообразной вереницы дней уплывает куда-то вдаль.

Донья Ракель рассказывает, как потрясла ее Трагическая неделя. Что это было? Народ бурлил на улицах, требуя, чтобы людей не отправляли на войну в Марокко. Хотели избежать одной войны — и устраивали другую. И это в цивилизованном-то обществе! Донья Ракель — она мне сама призналась вчера-никогда этого не понимала. Все можно разрешить «по-человечески», было бы желание.

Она, конечно, видала и лучшие времена. По крайней мере сейчас так кажется. Мир был иным, совсем иным, в годы ее детства и юности. Эти просторные улицы, величественные скопления каменных громад, лепные драконы на карнизах, пожалуй, не изменились с тех пор. Но она тогда была другой. На этих улицах она играла в веревочку. Две девочки крутили скакалку, и она прыгала, прыгала, в радостном возбуждении, как мяч, много раз подскакивающий на одном месте, и деревья Эшамплы подпрыгивали и вертелись вокруг нее. По этому тротуару она бегала взад-вперед мимо здания Французской капеллы, и горячий ветерок раздувал свивавшиеся в колечки пряди волос, делавших ее похожей на девочек с картин Хогарта, и ласкал ее лицо, на котором тремя годами позже высыпали прыщики и выросли маленькие темные волоски возле губ. А в ее душе тем временем рождалось нетерпеливое ожидание чего-то неведомого и новое восприятие каждой, даже хорошо знакомой вещи. Во всем она ощущала перемену. И город менялся и словно стремился каждый день напомнить ей об этом. Резкий перезвон новеньких, только что появившихся трамваев возвестил о грядущем вымирании элегантных ландо; на раскаленных от солнца улицах зарычали моторы первых автомобилей. Можно было вскочить на подножку трамвая и просто так проехаться до района Грасиа и обратно. В «Лисеу» еще струились по коврам шлейфы роскошных платьев, сновавших туда-сюда в антрактах. Сейчас старушка Ракель рассказывает мне, с каким замиранием сердца ждала она дня, когда сможет показаться на людях в платье со шлейфом: для нее это означало, вероятно, конец детства, право послать разом подальше всех монахинь, изводивших ее своими нудными наставлениями день за днем и год за годом в одной из школ в Педралбес, на противоположном конце Барселоны. И уж конечно, это означало: не спеша спуститься по парадной лестнице театра, являя миру недавно сформировавшуюся грудь, накануне отрепетированный надменный взгляд и гордую осанку — знак принадлежности к новой породе людей, упорных и энергичных, подчинивших себе быстро растущую Барселону. И воскресные прогулки по Пасео-де-Грасиа тоже приобретали новый смысл — это уже не прежняя беготня с подружками вокруг чинно выступающих нянек, нет, с этим покончено, как и с детскими кудряшками. Поступь теперь иная: неторопливая, изысканно-плавная… и этот многозначительный обмен взглядами с родителями — внешняя сторона беззвучной, но настойчивой перепалки, в ходе которой должно решиться: кто же?! И как-то воскресным утром, на одной из улиц Эшамплы — той самой Эшамплы, которая через много лет еще явит донье Ракель незабываемую картину страданий…

— Я совсем старуха, — часто повторяет она. — Что мне осталось — только ждать смерти.

И давно ее ждет. Я слышу об этом с тех пор, как себя помню. А смерть все не приходит. К другим — да. Ее поколение понемногу сошло в могилу. Умерла и Великая Мечта. Умерла, не оставив следа. Пожалуй, последние ее отблески — здесь, в этой квартире.

— И хорошо еще, что обеспечена, на жизнь хватает, —

говорит она, шаря в углу, где дочка спрятала от нее бутылку ликера. «Часто прикладываться, — сказала, — тебе вредно».

Слова всегда одни и те же. На жизнь хватает, и слава богу. И как не устанет это повторять! А ведь еще два года назад доставало сил — и ума — ездить в «Лисеу», где старшая дочь снимает ложу. Давали «Дочь полка», которую старушка очень любит. Она так всегда и говорит: мне — только Доницетти! Его «Слеза, сбежавшая украдкой» — ах! Много, говорит, довелось услышать опер за свою жизнь, но такого композитора, как Доницетти, больше не было и нет. Раньше, говорит, сама играла, и очень неплохо, кое-что из «Любовного напитка»; но вот уже много лет не сажусь за фортепьяно. Бедная я бедная, добавляет, теперь трудно даже подняться с кресла, чтобы лечь спать.

Дети делают за нее все. И надо сказать — во всяком случае, она так говорит, — у нее хорошие дети. Внуки, пожалуй, не очень: от них слишком много шума. Конечно, они теперь живут своим умом. Время от времени она читает мне отрывки из пьес Эчегарая[88]. Этот писатель ей очень нравится, и, читая его вслух, она как бы между делом сообщает, что из всех девушек, когда-либо бывавших в «Лисеу», она могла похвастаться наилучшим кастильским произношением. Впрочем, это отнюдь не означает, что она не чувствовала себя каталонкой. Как можно — с таким-то мужем, как у нее! Мужчин, ему равных, говорит донья Ракель, вспоминая супруга, теперь уж нет. И тут же извиняется: о, она вовсе не хотела меня обидеть.

В знакомствах эта женщина очень разборчива. Знаете, новые соседи словно сговорились ее извести. Но кто-кто, а она-то прекрасно знает им цену: нувориши, выскочки. Разбогатели уже после войны — это видно с первого взгляда. Будь ее муж жив — уж он бы позаботился, чтобы их отсюда выселили, даже подписи собрал бы, если надо. О нем, своем муже, она мне часто рассказывает. Это был настоящий мужчина — и кристально честный человек! Такой прямой и честный, что, когда в 1936 году Каталония попала в лапы красных бандитов, он взял все имущество, деньги, жену и детей и уехал в Вальядолид. Донья Ракель хранит самые лучшие воспоминания о Вальядолиде. Город, прямо-таки созданный для прямых и честных людей. Народ там строгий, серьезный, потому те места и освободили так быстро от республиканцев. И все же ей, донье Ракель, подавайте только Барселону. Хотя родной-то город сделал все, чтобы ее в себе разочаровать. За примерами недалеко ходить — та же Трагическая неделя убила последнюю надежду на то, что Барселона когда-либо станет цивилизованным городом. А если крупица надежды и оставалась, то лишь до 1936 года. Тогда, если я правильно понял, рабочие одной из принадлежавших семье Форнвидалта фабрик взбунтовались и потребовали у администрации прибавки жалованья. Само по себе это естественно, но зачем же так — с ножом к горлу? Ответ ясен: всему причиной — агитаторы, смутьяны, коммунисты… Она поучает меня: не доверяй коммунистам и вообще всем, кто плохо воспитан. Простой народ — злой и грубый. Это у него в крови. Еще девушкой, гуляя с родителями по улочкам Барселонеты[89] и глядя на простонародье, она поняла: они — плохие люди. И дело даже не в том, что некрасиво и немодно одеты, а в том, что не желают понять главного: если мы действительно хотим воплощения в жизнь Великой Мечты, надо, чтобы народом руководили люди более образованные, лучше воспитанные — и здравомыслящие. Уметь делать деньги — это ведь кое-что значит!

Если взглянуть сверху, этот район Барселоны покажется скоплением ровных квадратиков, в каждом из которых — накрепко переплетенные жизни обитателей. Во времена молодости доньи Ракель нельзя было и подумать о том, чтобы взглянуть на Эшамплу с воздуха. А прогуливаться взад-вперед мимо здания или квартала, видя их по частям, не зная общего плана, — это совсем иное дело: недосказанность всегда манит, словно волшебная тайна. Фасады зданий словно являют взгляду образ прогресса и процветания, призрачную легенду, воплотившуюся в камне. И еще одну легенду — о том, что прогресс продолжается. Донья Ракель и не подозревала, сколько разнообразных элементов, желаний и побудительных мотивов должно было проявиться и соединиться здесь в самых причудливых комбинациях, чтобы стать единой творящей силой. Теперь, конечно, нет места волшебству. Давно известно, что все вещи, все явления могут быть выстроены в определенный порядок. А он, порядок, убивает иллюзии. Порядок разрушает очарование фасадов Эшамплы, придает всему району новые очертания, пока еще не безукоризненно правильные — и на том спасибо.

Донья Ракель прожила здесь всю жизнь. Отъезды были редки и недолги, а потом жизнь входила в прежнюю колею. Характер цельный, подобно гранитной глыбе, на гладкой поверхности которой любовь не сумела оставить ни малейшей царапины, донья Ракель словно навеки засохла в доме, где бродит призрак ее мужа — настоящего мужчины, умевшего делать чудеса — сумевшего, например, сохранить видимость процветания в те времена, когда сами устои этого процветания отошли в небытие. Как, несколько позднее, и он сам. Умирая, человек оставляет след, хотя и ненадолго. Это может быть лампада в спальне перед домашним алтарем; или букетик фиалок, который ставят в вазу в День Всех Святых; или молитва, заказываемая в День Поминовения Усопших, когда в церкви собирается вся семья и дамы являются в палантинах и шляпках — тех, что раньше носили в Эшампле, но давно не носят, да и сами эти дамы давно здесь не живут. Из родни доньи Ракель в Эшампле не осталось никого. Дети, обзаведясь семьями, много лет назад перебрались в другие районы Барселоны — повыше, подальше от моря. Но донья Ракель будет здесь всегда — зрителем в амфитеатре Эшамплы, наблюдающим, как гаснут последние отблески некогда ослепительной Великой Мечты. Она смотрит из окна на вечереющие улицы и, если есть настроение, предается воспоминаниям. И она знавала в жизни прекрасные времена-после войны, когда муж получил назначение на дипломатический пост в Южной Америке. Но сам он, муж, был уже не тот; и оба это знали. Что-то умерло в их жизни, нечто более значительное, чем они сами, нечто сильное, глубокое и величественное.

Во всех разочарованиях жизни донья Ракель винит Историю. Если бы не она, История, не нужно было бы всей семьей перебираться на три года в Вальядолид; съездили бы ненадолго, туристами — и слава богу! Если бы не История, муж еще долго принимал бы в своем доме последователей Энрика Прата и рабочие на фабрике продолжали бы отзываться о сеньоре Форнвидалте уважительно — как о «хозяине», а не как о «воротиле» и «шишке на ровном месте»… И сама донья Ракель продолжала бы ездить в «Лисеу», как и раньше, и ее взора не оскорбляли бы безвкусные и нахально-пышные драгоценности всей этой неведомо откуда взявшейся толпы нуворишей.

Поделиться с друзьями: