Рассказы разных лет
Шрифт:
Он долго не подходил к телефону. Наконец, собрался с духом, решив послать этих троцкистов к черту.
Звонила Конча. Она хотела сказать, что больше не помнит зла, а помнит только хорошее. Она никогда не забудет, как он плакал у постели умирающего сына. Никогда не забудет, с каким достоинством вел себя, когда они расставались… Что? Да, она замужем. Вот уже почти два года. Счастлива ли? Пожалуй… Трудно сказать.
Хорхе вернулся к столу и перечитал конец только что дописанной статьи.
«Банрби погиб в Судане в 1885 году, в рукопашном бою при Абу-Клеа. Ему было всего 43 года. Британцы победили, но восстание махдистов удалось подавить только
Он отодвинул клавиатуру, и на стол, а затем к нему на колени мягко спрыгнул кот Эстебан.
«Что до портрета, то Тиссо писал его с фотографии. Не странно ли? Яркая, необычайная личность, человек сильный и очевидно незаурядный, Барнаби сохранился в нашей памяти только благодаря этому полотну, написанному с такой психологической точностью…»
Хорхе прямо с экрана отослал текст в редакцию, встал, отыскал котомку и пошел в ближайшую лавку — покупать картошку, яйца и хлеб.
ЛЕМБОЛОВО
— Дивно!.. — сказал Армен, отходя от мольберта. — Ты опять начал ездить на этюды в Лемболово? Как твое сердце?
С сердцем было неважно, но Феликс об этом не сказал. Труднее всего было промолчать насчет Лемболова. В словах приятеля угадывалась легкая цеховая зависть, и Феликс, сделав над собою усилие, сдержался. А раньше всё бы выложил на чистоту...
Еще энергичнее реагировала приходящая, заглянувшая после полудня.
— Какой трагизм! Я знаю тебя столько лет — и не перестаю удивляться. Откуда это?
И он опять смолчал, не признался.
Возлюбленных было две. Одна, резидентная, жила с Феликсом, была тиха, замкнута и немногословна. Что-то раз и навсегда испугало ее в ранней молодости. По части живописи глаз у нее был верный, но критика никогда не касалась целого. Она его принимала целиком, и это облегчало их отношения. Наоборот, приходящая говорила без умолку, чаще восхищалась, а по временам произносила резкости, которые давно уже перестали его обижать. В его сознании две эти женщины ассоциировались с двумя временами года: зимой и летом. Идею подбросил Армен. В молодости он был бонвиваном, говорил: «Мой девиз — мусульманский: их должно быть четыре, по одной на сезон», — и годами держал на длинном поводке по нескольку подруг, не требуя верности.
Приходящая размышляла вслух, словно бы уже сочиняя статью:
— Озеро, едва тронутое рябью... Вдалеке челнок, в нем рыбак с удочкой. А тут — карнавал осенних красок, но совсем не веселый карнавал. Чувствуется присутствие человека, прожившего долгую жизнь. Вот говорят: реализм... Но разве это реализм, при всей достоверности деталей? Это всё сплошь фантазия. Это медитация. Может, это он, рыбак, сидит в полной неподвижности и грезит. Ему ведь не рыба нужна. Что ему рыба?! Нет, я действительно поражена. Ты так много сказал тут о себе...
Ее слова о реализме и фантазии насторожили Феликса. Неужто догадалась? Сам-то он дорожил в новой акварели только двумя вещами: ее композиционной стройностью и тем, что ее вообще
удалось закончить, мало того — закончить, не выходя из дому. Не мог он ездить в Лемболово. Сердце не пускало. Даже встречи с женщинами стали ему тяжелы. Прежней свежести чувств не было уже давно. К возрастной черствости примешивался страх. В движениях появилось нечто деревянное.Он спрашивал себя: неужели творческая удача может быть вторична? Речь шла не о подражании. Свою манеру, не слишком броскую, но отчетливую, он нашел давно, еще в молодости. Сперва поражался тому, что этого в нем не ценят, потом махнул рукой, решил: «не в них дело»; писал, как выходило; кое-что продавал; иногда работал на заказ. Но с годами писал всё меньше. Здоровье начало сдавать рано, озарения посещали всё реже. И тут ему пришло в голову начать копировать акварелью свои ранние этюды...
Лемболовский пейзаж был не первой пробой самоповтора. К следующему визиту Армена он подготовил еще несколько акварелей, написанных за последний год: все сплошь пейзажи, в каждом из которых присутствовала какая-нибудь одна тема из работ его молодости, темами богатых.
— Ты превзошел себя! — Армен нервно расхаживал по комнате, посасывая трубку. — Конечно, большого успеха я тебе не предрекаю. Сам знаешь, что сейчас называют искусством. Что не бьет по мозгам, того не видят. Нужно озадачить потребителя. Чтоб он в пень встал. Но знатоки оценят. Да что там, Н. уже всем уши прожужжала. «Неслыханный всплеск таланта... вторая молодость...» Видел ее писанину? Послушай, не отказывайся больше от выставок. В апреле «Черный квадрат» устраивает междусобойчик на Большой Морской. Называется «Осьминог в маринаде». Я поговорю о тебе.
— Что мне делать с вашим квадратом и осьминогом? — спросил Феликс. — Я же белой вороной буду.
— Этой и ценно! — не унимался Армен. — Публика устала от изысков.
И Феликс согласился.
— Ешь яблоко, — сказала она, сбежав к нему с пригорка. Он положил кисть на палитру, откинул назад растрепанные ветром волосы, пышные, тонкие и уже в ту пору негустые, и протянул руку. Крупный зеленовато-розовый плод был только что надкушен ею. Она смотрела на него испытующе. Знала, что он брезглив. Или ему почудилось? Может, ничего такого в ее взгляде не было? Сделав над собою усилие, он сказал «спасибо» и доел яблоко. «Ведь я же ее целую! — подумал он. — Это такой поцелуй...»
У подруги в Лемболове была дача, на которой она чувствовала себя хозяйкой, поскольку родители наезжали редко. Обычно она приглашал Феликса в пятницу, в самый день отъезда, и ехали они порознь, причем если он приезжал днем, она не встречала его на станции. Иногда к ней наезжали шумные студенческие компании, но в эти выходные, и не в первый раз, они были одни. Середина октября выдалась сухая, солнечная. Писать на воздухе было наслажденьем. Но еще большим наслажденьем было всё время чувствовать ее присутствие — даже когда она не была рядом. Вместе они не показывались несмотря на почти полное безлюдье. Гулять выходили только затемно, шли в обнимку, и он с совершенно новым для себя чувством ощущал эту заговорщицкую общность, это тепло ее маленькой груди под его левой ладонью.
Писал он в ту пору только маслом. Полотно, пусть самое незначительное, должно было жить долго. В каждый мазок вкладывал целый мир. Видения переполняли его — и не вмещались в узкие композиционные рамки. Форма обедняла содержание. Но уже тогда он понял: иначе и не бывает. Содержание — вселенная в ее полноте, которую только душа вмешает. Форма — тюремное окно в райский сад; как ни меняй его конфигурацию, целого не увидишь. Понял и другое: завешивать окно, заслонять его фигурой искусствоведа, — самообман...