Рассказы старого трепача
Шрифт:
Потом, гонимый общим потоком, я пошел сдуру на похороны… Дошел через Неглинную с горы вниз, спуск этот страшный на Неглинной — и вот тут была Ходынка. Толпа шла огромными двумя лентами, и там был ряд грузовиков поставлен поперек дороги, поэтому все сворачивали влево после этого спуска, чтоб потом выйти к Дому Союзов. Здесь очень много людей подавили, потому что была страшная погода, грязь, это был март, шел снег — слякоть, скользко — ужас, сколько подавили людей. И вот я из этой каши выбрался и дальше не пошел. Там уже крики были, а народ все шел-шел-шел и не знал, что тут гибель и кровь.
P.S. Хозяин не успокоился и после смерти, сын мой!
Будапешт, 23.08.1999 г.
Ансамбль
Меня
Мне прислали повестку из военкомата явиться в армию. Я уже работал в театре, то есть я учился и работал. И Борис Васильевич Щукин спрашивал у меня:
— Как дела?
Я говорю:
— Вот, мне повестку прислали — нужно идти в армию.
Он говорит:
— Не ходи без меня, — а он уже Ленина играл, — пойдем с тобой вместе и там, может, тебе какую-то отсрочку на год дадут.
Ну я все и ждал. Мне еще раз прислали повестку. И я с этой повесткой решил идти на призывной пункт, но пришел в театр, как он сказал. В это время репетировали «Ревизора» Гоголя. Я вхожу в театр и чувствую, что-то стряслось. Ночью умер Щукин.
Помню, замечательная актриса Алексеева, родная сестра Добронравова, знаменитого актера МХАТа — кричала, выла, с ней просто истерика была. Она, видимо, очень любила Бориса Васильевича. И я постеснялся, такое горе в театре, чего я буду говорить, что мне нужно идти в армию. И я пошел в военкомат — и все. На другой день меня забрили. [6]
Но до этого в театре начали что-то зондировать, что вот забирают меня в армию, нельзя ли куда-нибудь пристроить. А пристраивать места было только два — театр Красной Армии и ансамбли, которые в это время только начали организовывать.
6
Некролог на Щукина был в газете «Правда» 8 октября 1939 г.
Я очень хотел похоронить Бориса Васильевича. И меня отпустили, к их чести — хороший командир попался — и я пришел на похороны в театр уже в форме. И пострижен наголо. И я помню такие ощущения, когда я себе все время голову трогал. Первый раз под машинку все сбрили, и было холодно голове.
Потом нас отвезли под Москву в какие-то деревянные казармы довольно страшные. Я попал на учебный пункт младших командиров — один сикель я получил — были петлицы тогда и треугольнички.
Помню своих сотоварищей по армии. И видимо, все-таки куда-то нас отдельно собирали, потому что было много очень музыкантов, еще кого-то, близких к артистической профессии. Видимо, все-таки сортировали. Но попали мы в жесткую школу, и почему-то в железнодорожные войска. Сперва меня хотели забрать во флот — по здоровью — на три года. Я отнесся к этому довольно спокойно, романтически даже как-то — флот. Но потом меня из флота перевели по каким-то соображениям, мне тогда непонятным…
Сперва комиссия же… голый стоишь, комиссия определяет:
— Здоровый, да. Вроде тренированный.
Один говорит:
— Во флот его.
Другой еще чего-то. Потом смотрю, никакой одежды мне флотской, сапоги дают, гимнастерку и говорят:
— Вы будете в железнодорожных конвойных войсках.
И потом — учеба, солдатские курсы. Вот там нас драили на всю железку. Был какой-то, видимо закрытый, приказ Сталина, потому что менялись очень внутри армии отношения, вплоть до того, что командир мог влепить вам по роже. И все эти демократические — якобы — установки: собрания, партийные ячейки — все это тогда было ликвидировано. В армии вводилась жесткая дисциплина. И были какие-то даны повышенные полномочия командирам. Еще оставались политработники, но дисциплина была очень суровая. Карцер за малейшее ослушание. Меня в него посадили, когда я табуреткой запустил в старшину.
Я раздобыл
в солдатской библиотечке старый том Шекспира — «Хроники», потрепанная старая книжка издания Брокгауза и Ефрона. И если была свободная табуретка — мы сидели, потому что на кровать нельзя было ложиться — дисциплина. И все свободные минуты, которые там были, я все читал эти «Хроники». А уж командиры муштровали нас до потери сознания. И один, из украинцев — самые жесткие из них — подошел, полистал грязными лапами заскорузлыми и сказал: «Шекспёр!.. Устав надо читать!» — и книгу взял, и сунул мне устав. И у меня с ним как-то не сложились отношения. Но, конечно, я вскакиваю: «Слушаюсь!» — как положено, — но он невзлюбил меня — то сортиры чистить пошлет, то казармы мыть. Ну и вот я мою казарму — огромная казарма, а ребята ходят с улицы и грязь обратно наносят — туда-сюда. Ну и я выругался:— Ты же завтра, зараза, убирать будешь. Я тряпку бросил, вытереть что ли ноги не можешь? Да пошел ты…
И, значит, вдруг он является как из-под земли:
— Что я слышу! В казарме нашей Родины мат! А ну, смирно!
Я говорю:
— Товарищ командир, да я вот мою, мою, а они…
— Руки!
— Да я!..
— Руки! Два наряда вне очереди! — И начал орать, орать на меня. И у меня какое-то замыкание произошло, я табуретку схватил и в него табуреткой. Ну, а это штрафной — все. По-моему, уже финская шла война. Короче говоря, приказ сразу последовал:
— Взять! — меня сразу взяли. — Скрутить! И отвести его к врачу психопату!
Скрутили меня два здоровых мужика, под руки взяли и повели. И отвели, к счастью моему, в санбат к совсем молодому врачу. И он понимал, чем мне это грозит. И написал, что я нахожусь в состоянии аффекта. Меня привели обратно и вручили командиру, ну и тот, видно, уже отошел от возбуждения и сказал:
— Точно. Бьет на аффект — я так и знал. А, артист, добьешься!
И получил я тогда высшее наказание. Не помню, тогда десять суток губы давали или пятнадцать. Это такая дыра бетонная, окошечко с решеткой, койка, которая пристегивается — в шесть утра подъем — и она прихлопывается к стене. А пол обливают водой, чтоб ты не мог лечь на пол. Но ребята во дворе работали и мне совали или хлеба кусок, или еще чего-нибудь. Даже когда начальники отворачивались, миску супа горохового. Так что ничего. Но в общем-то сурово. Чирьями весь покрылся от холода. Посидишь там — много передумаешь.
Я забыл, когда это было, до или после этого случая — когда нас по тревоге подняли ночью всех: «В ружо! В ружо!» — ну, все, кто служил, знают, что это такое, ночью. И по порядку номеров: не первый-второй, а первый-второй-третий-четвертый-пятый… и когда дошло до половины батальона: «Стой! Направо!» — их отвели в сторонку, и потом нам сказали: «Прощайтесь!» И как раз до меня это и дошло, и я остался, а вся часть до меня ушла на фронт сражаться — зима была — в финской войне. И никто из них не вернулся. Все там и замерзли.
Я помню, у нас были каски и вязаные подшлемники. И когда был бросок на лыжах, то ты весь мокрый, и каска примерзала к волосам от пота — бессмысленное было одеяние. Тогда еще не было ни ватников под шинелью, ни портков ватных. Это уже потом, после финской войны появилось, где такие потери были. И лыжи были ужасные — на каких-то ремнях, а финны же были прекрасно оснащены.
Меня поражало убожество и скверность обучения. Я удивлялся — всегда говорили: «Все со средним образованием минимум», а я увидел совершенно полуграмотных темных людей, забитых. Пастух с Алтая был в нашей части, он не выдержал и удавился в сортире на ремне — не выдержал просто. Его вынули из ремня, откачали и отправили в штрафбат. Хорошо я здоровый был, тренированный в училищах акробатикой. И на лыжах хорошо ходил. Со мной только никто драться не хотел, потому что я левша. И очень трудно драться, опасно в штыковых боях — все отказывались. И когда с цепочки стрелять — стрелял я хорошо, но всем портил вид, потому что левша, а с другого плеча я плохо попадал. Поэтому на меня махнули рукой — уже тогда эта показуха царствовала, как везде, по всей стране. А я портил показатели, и поэтому мне разрешили: «Черт с ним, пусть дерется с другой руки и пусть стреляет с другого плеча».