Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Рассказы. Повести. Легенды
Шрифт:

Чуваш может всегда петь экспромтом: едет лесом - воспевает лес, едет рекою - воспевает реку и складывает в песни разные были и небылицы... А если ему дать еще и "шыбыр", чувашскую волынку, он готов дудеть в нее, покуда глаза не нальются кровью.

И ямщик запел:

– - Кош, кош вурман, кош вурман! [Шумит, шумит дубравушка! (Примеч. автора).] - Да ты по-русски!
– перебил его Кумачев.

– - Не знаю, - ответил тот и продолжал по-своему. Голос его был тих и вял, и слушать его было неинтересно.

Солнце приближалось уже к полудню, когда, миновав Козьмодемьянск и Ильинскую пустынь и отдохнув по гладкой дороге, путники увидали

впереди чувашскую столицу.

Бородатов, желая развлечься, обратился к своему ямщику:

– - Василий Иванович! Что это за деревня виднеется?
– сказал он, указывая на Чебоксары.

Тот угрюмо молчал.

– - Я говорю, что это, мол, за деревня там?
– повторил Бородатов, издеваясь над самолюбием чуваша.

– - Какая деревня?!
– сказал ямщик с таким сердечным и глубоким сожалением к Бородатову, точно скорбел за его незнание.
– Да это наш город Чуксары!
– восторженно добавил он, повернувши к нему свое волосатое румяное лицо.

– - Вот как!
– невинным тоном проговорил Бородатов, будто только что догадавшись.
– А давно ли она городом стала, Василий Иваныч?

– - Давно! Тут жил один честный чувашин, тогда была деревня, а потом умер - и стала она городом.

– - Чем же он был честен?

– - Богатый был и добрый был, теперь таких нет. Чуксаром его звали. И деревню звали Чуксаровой, и город зовем Чуксары.

Неизвестно, где находились жители; несмотря на ясный полдень, почти нигде не встречалось прохожих, а те, которые встречались, обертывались, чтобы послушать, как гремят колокольчики, и, не останавливаясь, продолжали свой путь. Наперекор обычаю даже у трактира не было заметно оживления, и самая вывеска глядела угрюмо с своей высоты, засиженная голубями. Высокая лестница со следами мокрых подошв вела прямо в общую залу, где было грязно, тесно и пахло чем-то ужасно кислым. Здесь же находился приказчик за стойкою, державший в руках номер столичной газеты и интересовавшийся "молодою особой", которая ищет места и согласна в отъезд.

За столом, возле стойки, подперев рукою голову, сидел слепой старик, не пил, не ел и ничего не делал; он казался спящим, хотя не спал.

За этою следовала другая комната, купеческая, где напиться чаю стоило дороже, чем в общей. Она была светлее, чище и богаче первой. На окнах стояли банки с геранью, по стенам красовались отечественные герои и висела большая картина с изображением барина в шляпе, танцующего с полногрудою девицей, на которую зазевался бы любой из "Васильев Ивановичей", больших охотников до русской красоты; у девицы висела чуть не до пяток толстая коса, а у барина рука с платком была лихо изогнута и поднята над шляпой; под картиною было подписано: "По улице мостовой".

Среди комнаты стояло несколько столиков. За одним из них сидел пожилой купец, с большою рыжею бородою, и худенький застенчивый приказчик. Оба ели селянку - купец решительно и громко, приказчик скромно и почтительно. Расслабленный орган, прислоненный к стене, услаждал их слух, наигрывая старинный танец - англез.

Окончив еду, купец перекрестился, вытер бороду салфеткой и сделал что-то губами, похоже на "бр-вв...". И орган, когда кончил танец, тоже издал звук, похожий на "бр-вв", и замолк.

Компания новоприбывших вошла в эту комнату и, так как места было немного, заняла почти все столы.

Стали обедать. Сидевшие рядом Кумачев и Ольга Васильевна, не вслушиваясь в общие разговоры, занимались своею беседой, и иногда оба, закрывшись салфетками, хохотали до слез.

Их тоже никто не слушал; только приказчики иногда поглядывали на них и молча переглядывались между собою.

После обеда потребовали себе кто чаю,

кто вина и приказали позвать гусляра.

Через минуту в комнату вошел неслышными шагами тот самый слепец, что сидел возле буфетной стойки. Войдя, он молча поклонился. Трактирный служитель снял покрывало с небольшого стола, на который вначале никто не обратил внимания, и подставил стул. Это были старинные гусли, с виду похожие на низенький стол с натянутыми струнами; вместо крышки у этого стола был приделан резонатор из тонкой певучей доски, вроде той, какая бывает у обыкновенной гитары. Гусли, несмотря на свою ветхозаветность, были очень чувствительны, и, когда служитель, подставляя стул, слегка зацепил их ногою, они таинственно загудели.

– - Ну-ка, Илья Михеевич!
– сказал Панфилов.
– Сыграй что-нибудь.

– - Что желаете?
– спросил тот.

– - Что знаешь, дело твое.

Старик не спеша обтер руку об руку и откашлялся.

Потом приподнял немного правую веку, из-под которой блеснул помутившийся глаз молочного цвета, и опять зажмурил его и опять обтер руку об руку.

– - Что ж?
– проговорил он, усаживаясь за гусли.
– Нешто "Среди долины ровные" или "Во лесах было во дремучих" сыграть?

Он опять откашлялся и поправил под собою стул.

Никто ему не ответил. Все с любопытством глядели на него и ожидали музыки.

Это был очень древний старик из бывших дворовых.

Глубокие морщины избороздили его высокое чело и легли двумя крупными складками над носом, где срастались у него мохнатые бесцветные брови. Волос на голове было много, точно у молодого; спереди они были расчесаны на прямой пробор, а сзади кончались своеобразными завитками; они вились только в самом конце, вслед за перемычкой, оставшейся ог ношения картуза; вились они еще на висках и над ушами. Седина серебрилась по всей голове, сильно впутавшись в бороду и в усы. Слепые глаза казались крепко зажмуренными, и мелкие морщины лучились от них во все стороны.

Прежде чем заиграть, старик дунул на гусли, потом поднял обе руки и положил на струны. Его тонкие пальцы, очевидно не привыкшие ни к какой грубой работе, быстро зацепились и пробежались по струнам, которые красиво и мягко загудели. Звук их походил на цитру или на арфу, только был еще мягче, еще меланхоличнее.

– - Бурлацкую сначала, - тихо проговорил старик и, прислушавшись, все ли молчат, взял первый аккорд.

"Э-эй, ух-нем!.." - дружно и бодро грянули струны, и сейчас же отозвались, точно эхо, другие струны - унылые, тихие, повторяя тот же мотив и, казалось, как будто те же слова: "Э-эй, ух-нем!"

Вот она, безыскусная русская песня, навеянная не весельем, не радостью, а беспощадной нуждой! Что в ней?

Какие слова, какая музыка? "Эх, ухнем! эй, ухнем! еще разик, еще раз, эй, ухнем!" И больше ничего в ней нет, в этой песне, и звучит она просто, однообразно, но кажется, что мало ей низкой комнаты, просится она на простор, под глубокое небо, на волжские берега, где она родилась. И кажется, что вырвалась уж она на желанную волю, звучит она уже где-то не здесь, а льется далеко за окном, и замирают ее скорбные звуки среди родных берегов:

"Э-эй, ух-нем!"

"Э-эй, ух-нем!"

Один и тот же мотив, одни и те же слова. Ни конца, ни начала нет в этой песне, как не знаешь, где искать начало и где конец в горемычной доле русского бездомного человека, у которого и позади нужда да горе и впереди то же самое.

"Э-эй, ух-нем!.." - мягко и скорбно прозвучали еще раз трепетавшие струны, и сладко замерли чуть слышные отзвуки среди глубокого молчания.

Слепец опустил на колени руки и сидел неподвижно, свесив на грудь седую голову.

Поделиться с друзьями: