Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Но самое замечательное увидел я в старинном саду, где некогда утешал Саида Фазиева святой ишан Аннар-Мухаммед-оглы. Семьдесят чернопузых ребят лепили там пироги из песка. Наблюдала за ними Муабора Юнусова окончившая медицинский техникум.

Саид Фазиев с трудом разыскал своего сына и гордо показал мне.

— Жена моя четыре с половиной месяца лежала в кокандской больнице и после этого родила живого.

Живой сын, испугавшись незнакомого человека, крепко вцепился отцу в бороду. Так и стоял Саид Фазиев, держа его на руках, а над ними — освобожденными от цепей — на белой стене цвели буквы простого и прекрасного лозунга, придуманного Муабора Юнусовой: «Zinda bodi mo!», что в переводе на русский язык означает: «Да здравствуем мы!»

СОЛНЕЧНЫЙ МАСТЕР

Памяти А. М. Горького

Жители Ферганской долины понимают толк в стенной росписи, потому что именно здесь, в семидесяти километрах от Ходжента, находится город Ура-Тюбе, древнейший и славный город художников, мастеров узора и краски. Многие из них были

в свое время столь знамениты, что приглашались на работу в Бухару, в Хиву и даже в Персию.

В Ферганской долине, в старинных мечетях Коканда, Ходжента и Анджина до сих пор еще можно видеть работу прославленных мастеров. На первый взгляд орнамент покажется вам уже потускневшим, но попросите сторожа принести лестницу и стереть пыль сырой тряпкой, — тогда краски выступят перед вами такими же яркими, чистыми, как и триста лет назад, когда мастер только что положил их на загрунтованную стену. Словами не передать все богатство цветов и оттенков и благородство их сочетаний, и можно час простоять в мечети, любуясь прихотливым узором, открывая в нем все новые совершенства, И если увидите вы, что в росписи преобладают тона темные, краски лежат густо и немного тяжело, знайте, что это делал искуснейший Хаким-Мухаммед; а если узор весело перебирает золотое, синее, белое, лиловое, гранатовое и голубое и краски такие легкие, светлые, прозрачные, что кажется, будто каменная стена под ними вся просвечивает насквозь, — тогда благоговейно склоните голову: здесь работал непревзойденный, единственный в мире Усто Нур-Эддин, сам великий Нур-Эддин, по прозвищу «Солнечный мастер».

Он довел орнамент до высшей степени совершенства, приблизив его чудесным и удивительным образом к музыке. В те годы фанатический ислам достиг зенита своего могущества, это была страшная диктатура мертвой и бессмысленной догмы. Одержимый изуверской ненавистью ко всему земному, ислам запретил всякое изображение живых существ; живопись и скульптура в Средней Азии были начисто уничтожены, их сменил беспредметный, целиком условный орнамент, отцом которого был коран, а матерью — геометрия. Судьба зло посмеялась над Солнечным мастером, заставив его родиться великим художником и лишив возможности писать картины. В этом смысле он был бы похож на гениального, но глухонемого актера, который один во всем мире знает о величественных образах, живущих в его душе; я говорю: «он был бы похож», но гигантским напряжением всей своей творческой воли Солнечный мастер сотворил чудо, равное оживлению камня — он вдохнул жизнь в мертвую, закостеневшую геометрию орнамента. Подобно музыканту, обладающему удивительным даром рассказывать, не прибегая к словам, одними лишь сочетаниями семи основных тонов и ритма, веселые и грустные, гневные и скорбные повести о себе и о мире, — подобно музыканту, Солнечный мастер умел в сочетаниях семи основных красок и четырех фигур (квадрата, треугольника, круга и эллипса) создавать бесконечно богатые и радостные образы живого мира. Никто их не видел, но все их чувствовали; они жили, неуловимые, где-то в изгибах линий, в переходах красок, в полутенях, которые вдруг неотразимо напоминали горячую розовость тела, чуть-чуть обожженного ослепительным ферганским солнцем. Не зря говорится в одном предании, что дети всегда смеялись перед узорами Солнечного мастера.

После него уже не было великих мастеров орнамента; это искусство опускалось все ниже и ниже и совсем выродилось в годы захвата Азии войсками Александра II. Ханский дворец в Коканде, законченный постройкой в 1870 году, яркое тому подтверждение: он расписан крикливо и грубо, шероховатыми базарными красками. Постепенно исчезали замечательные кустарные пиалы, чайники и цветные шелка, вытесняемые пестрой дешевкой кузнецовских и прохоровских фабрик. Грубые минеральные и анилиновые краски заменили старинную индийскую лазурь и астрабадский кармин. Если и оставался во всей Фергане десяток порядочных мастеров, то все они были копировщиками, повторявшими своих учителей; некоторые пробовали подражать Нур-Эддину и всегда неудачно: получалась пестрая рябь красок — больше ничего. Вскоре наиболее предприимчивые мастера включили в набор своих инструментов русские трафареты, — и стенная роспись окончательно перешла в разряд малярных работ.

Нур-Эддина забыли почти совсем. В книгах вы нигде не найдете его имени так же, как не найдете имен тех гениальных зодчих, чьи величественные здания украшают площадь Регистан в Самарканде. Даже в устных преданиях и легендах с годами все глуше звучало имя великого мастера; казалось, память о нем умирает, чтобы никогда не воскреснуть.

Помню — лет двенадцать тому назад я зашел в одну из мечетей в старом Коканде. Мечеть ремонтировалась. Зобатый чернобородый маляр стоял на подмостках и, шлепая кистью, закрашивал карнизы, покрытые чудесным тонким узором. Липкая белая краска, забираясь подобно плесени все выше и выше, закрывала творение Солнечного мастера. Я опросил маляра — знает ли он чью работу закрашивает? Он равнодушно ответил, что знает — вон там в левом углу была подпись Нур-Эддина. «Ты слышал о нем когда-нибудь раньше?» — спросил я. «Мне что-то говорили, но очень давно, и я позабыл», — ответил маляр, кривя шею, уродливо отягощенную зобом. Обмакнув кисть, он мокро, как рыбьим хвостом, трижды шлепнул ею по стене, как будто заключая свои слова жирным и самодовольным многоточием.

Дня через три я рассказал об этом случае на комсомольском собрании национального пединститута. Студенты выслушали меня с удивлением.

Председатель Мумин Адилов, — впоследствии мой близкий друг, — сказал:

— Если бы совсем разрушили эту мечеть, было бы еще лучше. Какое нам дело до мечети, до художника Нур-Эддина и до его орнамента?! Ради чего мы

должны заботиться о поповском наследии? (Аплодисменты.) Старина, говорит товарищ! Нет, мы ненавидим позорную, проклятую старину, мы разрушим ее до основания, так, чтобы от нее не осталось никакого следа; вместо мечетей мы построим дворцы культуры и дворцы науки! (Бурные, долго несмолкающие аплодисменты. Крики: «Тогры!», «Яшасун!») Переходим к следующему вопросу. Один из членов нашей ячейки студент Надиров занимается чтением старых суфийских книг. Мы обнаружили у него книгу Омара Хаяма, изданную в Бомбее. Я думаю, что такому человеку в комсомоле не место! Высказывайтесь, товарищи!..

Все это, повторяю, было одиннадцать-двенадцать лет тому назад, когда по Фергане еще гуляли басмаческие шайки в двести и в триста сабель, когда в Шах-и-Мардане толпа молящихся растерзала комсомольца-учителя, осмелившегося вслух сказать, что бога нет. В те годы многие студентки сидели на лекциях в паранджах, открывались редко, зато демонстративно, всегда на общем собрании; комсомольцы бурно аплодировали, кричали открывшейся: «Рахмат!.. Яшасун!» — а потом, оцепив девушку плотным тройным кольцом, шли на базар в старый город, — шли с вызовом, через густую толпу, всю в белых чалмах. Навстречу девушке и вслед ей сыпались бесстыдные ругательства и проклятия, а она все выше поднимала голову, — черные глаза горели на бледном лице. Комсомольцы, сжимая кулаки, молчали, готовые в любую минуту к яростной схватке за новый быт. А через неделю приезжал из далекого кишлака отец или брат открывшейся и, подкараулив ее где-нибудь за углом, убивал ударом ножа. Газета «Янги-Фергана» — «Новая Фергана», полная гнева и скорби, печатала стихи, статьи, резолюции общих собраний, читательские письма; среди этих писем часто попадались такие:

В ответ на зверское контрреволюционное убийство любимой подруги моей, которую не устану оплакивать, заявляю, что я, студентка второго курса Ибрагимова, навсегда снимаю позорную паранджу и не надену ее вновь даже под угрозой смерти.

Теперь вам понятно, почему Надирова за чтение стихов Омара Хаяма исключили из комсомола и почему в 1926 году, в дни великого тоста «уразы», кокандские студенты устроили против самой большой мечети переносную естествоведческую выставку. Прямо на улице, перед входом в палатку, студенты поставили большую банку с заспиртованным выкидышем, а рядом — скелет. Весь расхлябанный, скрипящий, осклабившись, он смотрел на мечеть страшными черными дырами; ветер, пополам с желтой пылью, свистя, летел через его ребра, гудел и выл в пустом черепе. На беду ехал мимо в своем экипаже председатель Ферганского облисполкома; лошади, храпя, шарахнулись от скелета и понесли, поднимая еще больше пыли; в ее желто-серых клубах скрылось изумленное лицо председателя. Через полчаса пришел милиционер и закрыл выставку не без сопротивления со стороны ее главного организатора Мумина Адилова.

Я покинул Фергану весной 1930 года. Возмужавшие студенты бесстрашно разъезжали по кишлакам со статьями Сталина в своих портфелях и успокаивали взбудораженное леваками дехканство. Из Афганистана спешно возвращались басмаческие главари, в мечетях муллы витиевато проповедывали контрреволюцию, намекая туманными и скользкими словами на газават. Бывший эмир бухарский Сеид-мир Алим-хан повесил замок на дверь своего магазина в Кабуле, всерьез готовясь вернуться к самодержавной государственной деятельности. Ибрагим-бек задумывал большой поход на Таджикистан. И покидая взволнованную грозную Фергану, каюсь, я не вспомнил о Солнечном мастере: меня томила тревога за друга моего Мумина Адилова, который поехал в далекий кишлак Нанай, где убили двух уполномоченных райпосевкома.

...В Фергане есть мудрая поговорка: «Тот, кто однажды был нашим гостем и выпил нашей воды, тот снова приедет к нам».

Шесть лет я кое-как обходился без ферганской воды, на седьмой год не выдержал, — и вот однажды, совсем недавно, я вновь увидел из окон поезда знаменитые сады Канибадама. Небо не потускнело здесь за семь лет, и солнце ничуть не остыло; мои земляки — ферганцы носили все те же черные тюбетейки с большими белыми запятыми, такой же быстрой и слитной была их гортанная речь. Фергана цвела — мирная, богатая и счастливая. О цене, которую пришлось уплатить за этот расцвет и счастье, напоминал скромный памятник над могилой друга моего Мумина Адилова, погибшего весной 1930 года от вражеской пули в далеком горном кишлаке Нанай. Он умер для того, чтобы в 1936 году многие колхозы получили доход свыше двух миллионов рублей, чтобы грамоте обучились 87 процентов мужчин и 56 процентов женщин, чтобы детская смертность снизилась вдвое, чтобы строились заводы, больницы и школы, а в Москве утверждались бы грандиозные проекты новых оросительных систем. Он умер, наконец, для того, чтобы в народе воскресло имя Солнечного мастера Нур-Эддина.

...Еще в поезде я услышал рассказы о необыкновенной красоте новой чайханы, построенной в колхозе «Интернационал», что близ Канибадама. Я посетил эту чайхану и убедился что слава ее не преувеличена. Больше того, я думаю, что в будущих книгах по истории среднеазиатской живописи эта чайхана займет почетное место: она прославилась не мертвым узором, не беспредметной игрой изысканных красок, — художник-самоучка, опрокинув и уничтожив запрет ислама, расписал ее стены живыми картинами.

Услышав о том, что московский гость рассматривает картины, художник немедленно явился в чайхану. Ему очень хотелось, чтобы его хвалили; я был рад, что могу, не кривя душой порадовать его. Он горячо благодарил меня, назвал сердечным другом и потребовал чаю: без этого в Фергане дружба не может считаться оформленной. В чайхане, несмотря на открытые двери и окна, было душно, и мы сели пить чай на помост, настеленный над самой рекой; она бурлила и плескалась под нами, сердито взъерошенная на камнях.

Поделиться с друзьями: