Рассказы
Шрифт:
Поспешно все вновь забились в автобус. Шофер в свою кабину, мы в салон. На этот раз я едва уместился на подножке.
Было страшно. Разряды молний раздирали тьму, как материю. В разрывы слепил белый страшный свет, свет мертвых. Грохотало. Тяжелый, набитый людьми автобус вздрагивал. Дорога стала рекой.
Но летняя гроза проходит быстро. И вышло солнце, впервые за весь день.
Я был первый у выхода и беспрепятственно сошел на землю.
Шофер то курил, то копался в моторе. Я стоял на дороге с поднятой
(протянутой) рукой. Машины мчались, окатывая меня водой. Никто из пассажиров не присоединился ко мне, все только наблюдали. Меня подобрали "Жигули".
Было начало летней ночи.
Таким образом, мое путешествие кончилось почти благополучно. Если, конечно, забыть об украденных (sic!) кондукторшей деньгах и о деньгах, отданных мною водителю "Жигулей" (а отдал я все, что у меня было, до копейки: пятнадцать рублей сорок шесть копеек). Если забыть о потраченном времени, о нервном напряжении, то все кончилось просто замечательно. Мне просто повезло. Что было с остальными пассажирами, я не представляю. Вы, как министр, при желании могли бы получить представление".
Он увлекался, вспоминал подробности, старался передать атмосферу, свое ощущение, добивался емкости фразы, даже музыкальности. Писал, правил, переписывал. Почерк у него был чудовищный. Лист походил на срез изъеденного жучком дерева. Строки были, как слепые ходы. Они сталкивались, переплетались. Он сам едва мог разобрать написанное, низко склоняясь в толстых лупоглазых очках.
Перепечатывал письма на машинке под копирку – в трех экземплярах.
Вновь правил. Вновь перепечатывал. Копии путались. Он в них путался.
Чтобы отдохнуть, вставал и ходил по темной в углах комнате, долговязый, с маленьким злым лицом, руки заложив за спину. Скрипел от его шагов дом с высоким чердаком.
Июльская ночь за окном.
Он подходил и смотрел на нее из-за стекла, лупоглазо. На столе тлела лампа в сорок ватт. От яркого света он слеп. Писал он мягким карандашом, ломая грифель. Отачивал бритвой.
Стружки сыпались.
Крошился грифель.
Самого главного он написать не мог. Потому и описывал с такой силой второстепенное, неважное, не имеющее никакого отношения к его боли.
Не мог написать то единственное, что хотелось.
Господу нашему, Вседержителю.
Позавчера 23 июля я приехал в Москву последней электричкой. Я человек старый, пережил войну и революцию, много видел и многих, пишу мемуары, пишу романы из истории Средних веков, женат, детей не имею. К жене отношусь бережно. Мы с ней многое пережили. И прошу, чтобы не умерла она прежде меня. Что же касается Кати, хотел только ею полюбоваться. У меня все записано в записной книжке, чтобы не забыть:
"30 мая. Думаю писать об Александре. Обсуждали с Осипом Ледовое побоище. За обедом были свои. Говорили о поэзии. Катя. Ночь ее рождения.
Катя попросила меня прочесть свои стихи. Я сказал, что никогда стихов не писал. Она не поверила. Я пожалел, что не писал. Она сказала, что скоро у нее день рождения. И даже не день, а ночь. Она родилась в ночь с 23 на 24 июля. Ровно в полночь.
– Ну не совсем, – поправил Осип, ее отец.
– Ну почти, – сказала Галина, ее мать.
– Ты на часы, что ли, смотрела?
– Акушерка смотрела.
– Дело не в этом, – прервала их спор Катя. – Я хочу отметить ночь своего рождения. Это будет замечательная летняя ночь, темная-темная, влажная-влажная, крупные капли будут падать в темноте с листвы. Я буду ждать гостей на бульваре в белом платье. В начале Тверского бульвара, на скамейке. Пушкин будет через
дорогу. Выпьем шампанское в полночь за новый год моей жизни. И до рассвета будем ходить по ночной Москве, петь песни, читать стихи и разговаривать. Согласны?– Ладно, ладно, – сказал Осип. – Галочка испечет свой знаменитый торт, приготовит мясо с черносливом…
– Мммм, – замычали от вожделения все за столом.
Галя замечательно готовит, да что там говорить, многие к Осипу ходят ради Галиных щей и пирогов. Мы бы так писали, как она готовит. В общем, Осип перевел разговор на то, что Галя сочинит к Катиному дню рождения. И все, конечно, живо приняли участие в составлении меню.
После обеда я откланялся. Катя вышла ко мне в прихожую попрощаться.
– Вы разрешите быть мне в назначенном месте в ночь вашего рождения?
– Конечно, – сказала она. – Я всех приглашаю.
Почему-то мне даже в голову не пришло, что это были только слова, импровизация, фантазия, я даже не подумал, что с 30 мая до 23 июля
Катины планы могут перемениться. В этом смысле я очень странно устроен. Мне кажется, что люди помнят обо мне, а меня забывают, как
Фирса".
На Тверском бульваре он пробыл до двух ночи 24 июля.
Странно, ночь вышла прямо Катина – темная-темная, влажная, капли падали с листвы. Он ходил в начале бульвара, безлюдного, полного капельных шорохов. Ходил, заложив руки за спину. Мокрая дорога между ним и Пушкиным была пуста. Он хотел вспомнить стихотворение о бледной руке и смотрел на памятник лупоглазо, но Пушкин оставался нем.
К двум ночи замерз. Метро уже закрыли и он побрел пешком к Садовому.
При себе у него был только небольшой сверток, который он берег в кармане летнего плаща. По Садовому достиг вокзалов. Издали он походил карикатурно на серовского Петра. Утро уже почти настало. В зале дальнего следования нашел местечко, пристроился. В духоте и тесноте согрелся, почувствовал, что засыпает, увидел черные бойкие глаза. Они глядели на него терпеливо с какой-то целью. Вор, догадался. Ушел. Умылся в туалете под тонкой струйкой из медного крана. Встряхнулся. Одолжил у командировочного бритву. Снял белую мягкую паутину с лица, протер лицо командировочным одеколоном.
Следовало сесть на раннюю электричку и ехать, но твердый маленький сверток в кармане плаща жалко было везти обратно. Снял часы с запястья, завел. Через полчаса открыли метро. Он спустился на эскалаторе. Осип вставал обычно с птицами.
Он думал передать Осипу сверток и уйти. Но Осип, лохматый, теплый, только что из постели, сказал, разумеется, что никуда его не отпустит без завтрака. Все в доме еще спали, они закрылись в большой кухне. Нарезали хлеб большими толстыми мягкими ломтями, намазали домашним паштетом с оранжевыми крапинками моркови. Осип сварил кофе на огне. Развернули сверток. Этот ранний завтрак под утробное голубиное воркованье сквозь открытые во двор окна был лучшим часом не только за эти двое суток, 23-24 июля, он был вообще из лучших часов жизни, непонятно даже почему.
Оказалось, Кати нет дома давно, несколько дней назад уехала она в
Коктебель со студенческой своей компанией.
– А ты помнишь, что у нее день рождения. Я передам.
– Ты, главное, книжечку передай, а то схоронишь на столе среди бумаг, знаю я тебя.
Драгоценная была книжечка, рукописная, тридцатых годов.
Осип читал, шевелил губами. Кофе в чашках дымился.
– Стихи, конечно, подражательные.
– Других написать не успел.
– Жалко.
– Жалко.
Завтракали долго. Поднялась Галина. Погнала из кухни, принялась стряпать. Ушли в кабинет. Завязался разговор об Алексее Михайловиче.