Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Рассказы

Бирман Е. Теодор

Шрифт:

«А через год ушел оттуда и я. Думаю, если бы он и знал о моих планах уйти, то все равно бы уволился», — после этих слов мой приятель надолго умолк. Его подавленность не исчезла, но к ней, казалось, добавилось что-то, какая-то задумчивость, какое-то готовое родиться новое его состояние. Мы собрали и завернули в газету куриные кости, хлебные корки, скомканные, испачканные соусом салфетки, и он, покачиваясь от толчков вагона, унес сверток во встроенный мусорный ящик у туалета. Пустую бутылку я оставил под столиком в купе. Вскоре мы отправились спать. На следующий день мы почти ни о чем не говорили, а читали каждый свою книгу, прихваченную из дому, лежа на жестковатых полках.

Через пару дней мы договорились, что он закончит дела в Петербурге один, а я вернусь домой и, разумеется, на работу, где меня ждут другие неотложные дела. На самолет в аэропорту Пулково я поднимался один, без своего попутчика по поезду.

СЕПАРАТИСТ

Мой знакомый выпал

из обоймы, потеряв работу где-то в начале 2002 года, когда случился обвал на рынке высоких технологий. Он промаялся без работы несколько месяцев, заполняя время безнадежными поисками работы, курсами, изучением смежных областей, в которых он, может быть, смог бы выплыть из этого неприятного положения. И наконец, ему предложили работу в Беэр-Шеве, с небольшим по прежним понятиям, но все же вполне приличным окладом, превышающим вдвое среднюю по стране зарплату и вчетверо — минимальную. Он сдал внаем свою квартиру в Герцлии и снял другую в Беэр-Шеве, поближе к работе.

Знакомства, сделанные сразу по приезде в страну (наше было именно таким), в период неопределенности и попыток понять и определить свое место в совершенно новой среде, повышают их ранг по сравнению со знакомствами, приобретенными позже, и окутываются со временем особым ореолом, напоминающим дух студенческого братства или фронтовой дружбы. В первую очередь из-за этих оборвавшихся связей со старыми знакомыми он скучал в Беэр-Шеве и иногда приезжал в Тель-Авив развеяться. Так было и на этот раз, когда еще из Беэр-Шевы он позвонил мне, предложив встретиться. Я освобождался только к вечеру, и мы договорились о встрече ближе часам к шести на набережной. Когда я увидел его и мы, улыбнувшись друг другу, пожали руки, я сразу почувствовал, что он уже утомился, и предложил присесть где-нибудь поблизости.

Мы устроились в ресторанчике на пляже, он заказал пиво, я — бокал красного вина. Он поколебался было, не заказать ли и ему вина, но остановился на пиве.

Я расспросил его о работе. Он рассказал, но видно было, что мысли его заняты другим. Он пошарил вокруг себя ищущим взглядом, какой бывает у человека, недавно бросившего курить, и сказал, что уже несколько дней находится под впечатлением от «Романа с кокаином». Через секунду он глянул мне в глаза, и мы оба рассмеялись, потому что мысль о том, что он может пристраститься к наркотикам, была достаточно абсурдна. Но может быть, несосредоточенность его взгляда была причиной того, что я слишком внимательно посмотрел на него, и он успел это заметить.

— Нет, тема наркотиков меня не тронула. Хотя описание действия кокаина, может быть, самая выписанная часть романа. Ты ведь читал эту книгу? — спросил он.

Я кивнул. В беседах с ним я обычно не придерживаюсь позиции терпеливого собеседника. Но сейчас я почувствовал, что им владеет голод высказывания, и приготовленный им монолог обязан быть мною услышан. Я тоже соскучился по его манере говорить, обычно взвешенной, но прерываемой эмоциональными всплесками. Я решил про себя — сегодня останусь в тени. Он поначалу торопился, чтобы я не перебил его, но потом, почувствовав мою сдержанность, сначала вопросительно заглянул мне в глаза — до него ли мне вообще, но убедился, что я слушаю внимательно, и теперь продолжал говорить, не боясь пауз, требовавшихся ему, чтобы точнее подбирать слова.

— На сегодня, кажется, установлено окончательно, что автор, опубликовавший книгу под псевдонимом Михаил Агеев, — некто Марк Лазаревич Леви.

Хорошо знакомое мне выражение притворной невинности, появившееся сейчас на его лице, предвещало одно из его вступлений, которые сам он высокопарно именовал «саркастическими увертюрами».

— Отец, видимо, должен был назвать его по деду или прадеду, скорее всего Моше или Матвей. У меня, кстати, был родственник по имени Матвей. Когда я остановился у него по дороге в город, где собирался поступать в институт, он убеждал меня подать документы на строительный факультет, утверждая, что это и есть самая интересная и живая профессия. Сегодня я с ним, пожалуй, согласен, но тогда мне хотелось чего-нибудь более загадочного и яркого, поэтому я выбрал электронику. Так вот, его сестра звала его Мотиком, а сына его звали Мариком, то есть как раз — Марком. Как выбирал Лазарь Леви имя своему сыну? Он мог бы назвать его Михаилом, но Марк, видимо, показалось ему лучше, потому что имя Михаил тогда еще часто давали своим детям русские и, значит, в этом имени был для Лазаря Леви элемент постыдной мимикрии. Имя Марк не несло на себе такого отрицательного ассоциативного груза, его носил прославленный римский император. Было бы очевидной глупостью сказать, что Лазарь Леви пытается латинизироваться. Менее чувствительные евреи попозже освоили в массах имя Михаил, сделав его еврейским. А когда в России евреи оккупируют какое-нибудь имя, то русские от него бегут, а менее чувствительные, чем Лазарь Леви, евреи их все равно настигают. Рудиментом этой традиции видится мне популярное сейчас у выходцев из России имя, которое в Тель-Авиве, точнее, в его менее дорогих окрестностях звучит как Дан, в России (маловероятно, что понадобится, но для наездов удобно) — Даниил, а в Америке самым естественным путем трансформируется в Daniel. Правда, здорово? Схвачено с трех сторон. Любопытно, что Марк Леви в своем литературном псевдониме вернулся к неизбранному его

отцом имени — Михаил. Было бы, кстати, очень интересно понять, что означает здесь и теперь тотальный отход от библейских имен, которые давали своим детям первопоселенцы страны. А о Марке Леви поскольку почти ничего не известно, то мы можем фантазировать совершенно свободно в свое удовольствие.

— Так что же тебя зацепило в этой книге? — Я не утерпел и перебил его, мне хотелось предъявить собственную недавно сформулированную мысль. — Доказательство третьего закона Ньютона в приложении к человеческой природе и истории: сила стремления к святости рождает равную ей силу отката к звериным инстинктам?

Он улыбнулся, отдав должное моей формулировке, а может быть, схитрил, чтобы польстить мне и заработать большую долю ответного внимания.

— И это тоже, — сказал он, — но это во второй половине романа, преимущественно русской по стилю. Я — больше о первой половине, где подготавливается финал. Ты ведь знаешь, книгу какое-то время приписывали Набокову, а я, как только начал читать, сразу почувствовал — книга написана евреем.

— А, ты об этом, — рассмеялся я.

— Ну да, — добродушно-виновато рассмеялся и он. — Ну, правда, это очень интересно.

— Ладно, давай, — сказал я.

— У меня с самого начала было чувство, что этот роман — искусственная смесь еврейской холопской подлости с русским безоглядным дикарством. Еврейская имитация русского взлета души и русского падения. Ох уж это русское благородство! — воскликнул он, и я почувствовал, что сейчас будет один из этих его взлетов с падением коршуном на жертву. — Первое непоротое поколение уже возносится выше архангелов, рассаживается у Высшего Трона и уж там демонстрирует свое бесконечное (конечно же, бесконечнее, чем у всех других!) смирение. Меня недавно поразила русская паломница в Храме Гроба Господня. Она упала рядом с гробом на колени, вытянула вдоль гроба руку, положила на нее голову, и столько в лице ее было печали! Даже Набоков, при всей его безупречности, не утерпел и одного из своих романных отцов уже в начале двадцатого века укокошил на дуэли, которой герой отстаивал честь сбежавшей от него англичанки-жены. Русское благородство! Благородное самопожертвование и убийство из благородства! И если мне это благородство часто горчит комплексующим высокомерием, то когда русский еврей примешивает к нему своего убожества, выглядит это так, будто обезьяна нацепила на себя манишку цирковой собаки.

Я рассмеялся, и сидящий против меня коршун быстро стал обращаться моим улыбающимся приятелем на фоне темного в сумерках пляжного песка.

— И знаешь, это ведь все больше в литературе, — вполне мирно продолжил он, — где любой народ больше фантазирует о себе, чем говорит правду. Я ведь в жизни не много встречал в русских ни этого дикарства, ни этой безоглядности, и евреи нередко бывали до смешного, до карикатуры, наивны и пресно-праведны.

— Ты большую часть жизни, и здесь, и там, вращался в инженерной среде, — возразил я.

— Да нет, я много времени проводил в цеху, с рабочими. И там тоже этой дикости и безоглядности было немного. Ну, может быть, присол такой, для компенсации статуса в стране, где об интеллигентности принято было говорить с придыханием.

— А тут, — вернулся он к роману, — с самого начала с одной стороны понадобилось автору главного героя, гимназиста, сделать русским, но приделать ему такую седенькую печальную мамочку с покорным любящим взглядом. Я среди русских никогда не встречал похожего человеческого типа. И такая степень практического издевательства над собственной матерью тоже, на мой взгляд, непредставима у русских. В общем, это начало подняло во мне волну раздражения, мне показалось, что я распознал характерный случай ограниченности, распространенной среди еврейских интеллектуалов России, приводящей их к иллюзии, будто за пределами этой гремучей русско-еврейской смеси нет достойной их ценности, только необжитая земля, целина какая-то, неуютная, хуже всего — чужая.

— Недавно здесь в гостях был мой сокурсник из России, с которым мы делили комнату в наши студенческие времена, — продолжил он, и за последним его выпадом обрисовалась конкретная мишень, — он носился в трепете по следам семнадцатого (может, и не семнадцатого, не знаю) из еврейских пророков. Прошел по его крестному пути, искал места, связанные с его жизнью. Мне казалось, он вовсе не чувствует, что идет по земле, на которой Давид обрек на смерть Урию, чтобы завладеть Вирсавией, которая не Вирсавия, полученная им из третьих рук в переводе с иврита на греческий, а с греческого — на русский, а Бат-Шева. Что он в тех самых местах, где Авраам выдавал Сару за сестру, чтобы не быть убитым. Что ступает по земле, в которую вернулся Иаков (который Яаков), обнаруживший на ложе Лею вместо Рахили, где Соломон (который Шломо) исследовал смысл жизни, где Иов получил благосклонный, хоть и такой… сурово-туманный отзыв Бога на свою диссертацию о человеческой морали. У меня, знаешь, сердце сжималось от жалости к нему, когда я смотрел, как он носится по Иерусалиму, взволнованный и ошарашенный, словно прижимает с восторгом к груди драгоценную реликвию — разваренную луковицу, оставшуюся от съеденного супа. Я пытался зацепить его этой связью с Иовом, Рахилью, но он был недоверчив и, казалось, уже отмечен чем-то, чего не изменишь, — отловленный беспризорник, приведенный в родовое имение и спешащий сбежать к себе под мост с серебряной ложкой.

Поделиться с друзьями: