Рассказы
Шрифт:
Процессия, извиваясь, ползла все дальше, все время в гору и приближалась к лесу. Дорога, вместо того чтобы сузиться и спрятаться в тень, стала шире, и теперь ее то тут, то там перекрывала только тень еловых верхушек. Земля под ногами была глинистая, в колдобинах и трещинах. Красновато-коричневая пыль поднималась за процессией. Широкие поляны, окруженные редким лесом, поросли папоротником, или их устилал толстый слой порыжевшей хвои. Тонкие тени елей ложились причудливым орнаментом. Подъем стал очень крутым, так что люди едва двигались, понурые и измученные. А небо пламенело, раскаленный дождь лился на землю, дорога была усыпана углями. Солнце в своем страшном величии стояло уже почти в зените.
Марко дрожал, но усталость покинула его, ему полегчало. Он шагал, не разбирая дороги, почти не чувствуя креста в своих руках — словно кто-то обвязал его веревкой вокруг пояса и тянул за собой. Он шел неведомо куда, ведь это безразлично. Этому никогда не будет
Позади идут пономарь и священник и подгоняют его, замахиваясь кропильницей и требником. Но к чему подгонять, когда он идет сам! Идет все вперед и вперед, голодный и жаждущий, идет вперед и не помышляет уже о гимназии. Как это было глупо, что когда-то он, приходя из школы, думал: «Может быть, сейчас стол заставлен вкусными вещами; мать смеется от радости, и даже у отца подрагивают усы. Все изменилось, как по волшебству, — кто-то пришел и принес всего-всего». Так сладостна была эта мысль, что перерастала в ожидание, и он открывал дверь с бьющимся сердцем, затаив дух. Лицо матери было заплакано, как всегда, отец тихо сидел за столом, а на столе стояла миска кукурузной каши... Гимназия и все эти мечты — сплошная глупость... Конца не будет. Священник и пономарь, идущие позади, с их кропильницей и требником, страшная, бесконечная дорога, тяжелый камень в желудке... Умереть бы. Но будет ли конец тогда? Тогда будет ад, вечный огонь, вечная мечта о ковше холодной воды... В глубине души Марко ненавидел бога, не мог ему простить, что однажды напрасно молился ему всю ночь напролет. Ужина не было, работы не было. На отца вдруг что-то нашло, он тяжело шагал по комнате взад-вперед и ругался так жутко, что мать тряслась в углу, а дети плакали. Марко не мог заснуть и видел, как мать ночью встала, опустилась у постели на колени и плакала и молилась до утра. И Марко молился всю ночь, только не плакал. Он лежал в постели с широко открытыми глазами и говорил с богом, как никогда до сих пор; ему казалось, будто бог совсем близко, он почти чувствовал на своем лбу его дыхание, его всеблагую, любящую руку. И теплая, сладкая надежда заполнила его существо; он знал, что наутро все переменится, и заснул, успокоенный. Но утром есть было нечего, день был страшен; только в десять мать принесла хлебец и без сил рухнула на скамью: ее обругали, назвали нищенкой. Но она плакала не из-за этого, она плакала оттого, что ее обманул бог, которого она .молила и заклинала всю ночь, стоя на натруженных коленях. С тех пор Марко ненавидел бога... Поэтому он знал, что попадет в ад, где вечный огонь и вечное томление по ковшу холодной воды... Так дорога вьется без конца и края, в жажде и голоде и неизбывной скорби, вьется, ведя к аду, но подымаясь при этом на гору. Странно, что она подымается на гору; наверно, Марко ошибается, дорога спускается под гору, потому что наверху — небо, а ад — внизу. Как это ему показалось, что дорога подымается в гору?..
— Как идешь? Ты что, пьяный?
Марко слышал голос пономаря, но ответил лишь мысленно. «Господи, да я же иду, иду; зачем вы меня гоните? Мне же не надо ничего, ни абрикосов, ни апельсинов, ничего, только не бейте меня, ради бога, я ведь иду!»
— Как они гонят его, палачи!
Его душа наполнилась жалостью к матери, которая так слаба и болезненна и никогда ничего не ест. Свою долю хлеба она приберегает для Мимицы — та еще совсем глупенькая, — а себе отщипнет крошечку, которой не хватило бы и муравью, помочит в воде — вот и весь ее ужин; у Марко сердце разрывалось, когда он видел, как она глядит, заплаканная, вся во власти страха, словно птица, которую схватила безжалостная рука и стискивает ей шею. Марко хотелось сказать матери что-нибудь, но когда он прижимался к ней, она начинала плакать еще сильнее, слезы, тяжелые как свинец, капали на его лицо и руки. И теперь мать, голодная и мучимая жаждой, должна идти по этим твердым камням, под этим не знающим пощады солнцем. И сестер ему было жалко. Францка уже все понимает, она старше его, и потому ступает твердо, хоть и голодна, а плачет только из-за других, из-за матери. Марко стало еще больше жаль ее, потому что она плакала из-за других. Но бедная Мимица, несмышленыш, — Марко сейчас почувствовал, как ему дорога Мимица. Если бы он хотя бы мог взять ее на руки — но он несет крест; Францка же слишком слаба, она бы упала, если бы понесла Мимицу на руках. А мать и подавно! И вот они держатся за руки, Мимица в середине, а Францка около матери, чтобы с матерью чего не случилось. И отца пожалел Марко. Он шагал твердо, сгорбленный, лицо худое, брови нахмурены; он не сказал ни слова, не вздохнул, лишь порой искоса, украдкой поглядывал на мать, на четырех сестер, на Марко, шедшего впереди с крестом, и горбился еще больше. Они шли без остановки, голодные, жаждущие, измученные, по бесконечному каменистому пути, под немилосердным солнцем, а сзади их подталкивали
и подгоняли пономарь и священник с кропильницей и требником.Нигде ни спасения, ни желанного отдыха, ни ковша воды, ни крошки хлеба.
Бессердечные люди едят абрикосы и апельсины и не думают бросить кусочек им, бедным, голодным; у бога есть все в изобилии, ему стоило бы лишь мысленно пожелать — и настал бы конец голоду и жажде; но бог внимает благоговейной молитве и смеется над ней.
«Проклятый! Проклятый!» — затрясся Марко всем телом. Глаза его выступили из орбит; страшной тяжестью налился крест, так что Марко зашатался под ним, а солнце устремило вниз страшную, длинную золотую булавку, которая сначала мельтешила у Марко перед глазами, а потом начала медленно вонзаться в голову.
Впереди вставал самый высокий подъем; а наверху за елями уже светился шар на шпиле церкви. Но Марко его не заметил. Безумный страх овладел им при виде страшной горы — страшной пропасти. И в то же время в нем загорелась последняя надежда — бежать.
«Мама! Мама! Не туда, не наверх и не вниз! Бегите, мама, в ту сторону, а ты, Францка, в другую! Тащи за собой Мимицу! Мама, только бы нас не схватили!»
Он стал искать ее руку, зашатался, крест грянулся наземь перед начинающимся подъемом, и Марко споткнулся об него и ударился лбом о перекладину. Было слишком поздно...
Его отнесли к крестьянину, дом которого стоял подле церкви. Вечером перевезли его домой, и там Марко умер.
Собаки
В январе, в самую стужу к нам на Рожник забежала молоденькая сучка, миниатюрное создание желто-пегой масти, с тоненькой мордочкой и большими черными глазами навыкате. Когда мы впервые увидели ее в сенях, она выглядела изголодавшейся и запуганной, дрожала от холода и истощения, поджимала хвостик, припадала на брюхо, и не только во взгляде, но и во всем ее поведении было столько смирения, покорности и горестной бесприютности, что нам стало ее жаль. Видимо, ее где-то избили и вышвырнули на улицу — дело было в канун великого поста, в ту пору, когда у людей — балы, а у собак — любовь.
Через несколько дней она совсем освоилась у нас, стала веселой и шумной, пожалуй, чересчур ласковой и подобострастной; что-то сознательно, преувеличенно кокетливое проскальзывало в ее повадках. Мелкая, приплясывающая побежка ее тоненьких белых лапок порой вызывала у меня представление о надушенной, грубо размалеванной танцовщице с приторной усмешкой на ярко-алых губах. Заслышав чью-то твердую поступь или резкий окрик, сучка поджимала хвостик и затаивалась, смутно вспомнив недобрые времена.
Выйдя как-то утром из дому, я увидел пса, попадавшегося мне в долине, но ни разу не заглядывавшего на наш холм. На вид он, с человеческой точки зрения, не казался особенно красивым, и в повадке его отсутствовало что-либо располагающее. Пес был средней величины, коренастый и крепкий; исчерна-бурая шерсть в грязных пятнах висела и топорщилась свалявшимися лохмами; вытянутая, узкая морда с плоским лбом напоминала волчью; глаза смотрели недоверчиво, враждебно, словно он в любую минуту был готов или к схватке, или к бегству, но ни в коем случае не к мирному общению. Некоторое время он стоял в сторонке, размышляя, как поступить; слегка повел пышным хвостом, медленно повернулся и пошел прочь. Удаляясь, он несколько раз украдкой оглянулся.
Наутро он спозаранку заявился снова. Следом за ним тотчас приковылял другой пес, вероятно, его приятель, тоже встречавшийся мне в долине. Несимпатичная это была животина, странного рыжего цвета, будто выкупанная в глинистой луже и высушенная на солнце, так что шерсть слиплась в жесткие перекрученные пряди. И глуп он был на редкость; коренастый недоверчивый мохнач стоял у садовой ограды, не решаясь ступить дальше, а замурзанный рыжий качкой походкой приблизился ко мне, и, когда я неприветливо отогнал его, чуть заметно вильнул хвостом, и поглядел на меня с удивленным укором: «В чем дело? Я же ничего не натворил!»
Когда на третье утро я вышел в сени, уже на лестнице у меня под ногами заметалась черная псина, отскочила на какой-нибудь шаг и застыла, уставясь на меня, точно в ожидании приветствия или хоть какого-нибудь слова. Типичный пес-простофиля, потерявший свой дом бродяга без ошейника и номерка, пропыленный насквозь, с широкими, растоптанными ступнями, так сказать, босой и простоволосый. Когда мне позднее случалось отпихнуть его ногой, чтобы не загораживал дороги, он сторонился почтительно и чуть ли не благодарно.
Потом приходили все новые, со всех сторон, точно на ярмарку. Прибежал черный кудрявый пудель, усатый и ясноглазый; у него была странная манера взлягивать правой задней ногой даже при самом быстром беге. Он оглядел местность и постройки и вскоре исчез без возврата. С вершины холма, от церкви, время от времени доносился лай коричневого кобелька — обиженный, подвизгивающий, сердитый; на нашем дворе он не появлялся. На дорожке, огибавшей сад, как-то показался белый, головастый и толстоногий увалень, потянул носом воздух, облизнулся и отправился дальше: очевидно, был слишком молод.