Рассказы
Шрифт:
По перрону бродят беспризорные дети, только что освобожденные вместе с городом из фашистского плена. Город разрушен, от сгоревших зданий пахнет гарью. На березах немецкие дощечки с немецкими надписями и вывесками. Но самое страшное — дети, их глаза, в которых странная усталость и равнодушие. Одного из них, вихрастого, с нестриженой и нечесаной головой, в немецкой пилотке, я подозвал к вагону. Мальчишка старательно обсасывал подаренную кем-то селедочную голову, стоял босиком, в грязной рубашонке.
— Хочешь, угощу тебя яблоками?
Он молча кивнул головой. Я поспешно вернулся в купе, боясь, что мальчик может уйти, сгреб в охапку все продукты, какие у меня были, и принес мальчишке.
— Данке шён… — сказал он и тут же
— Как тебя зовут?
— Шурка.
— А лет тебе сколько?
— Девять исполнилось…
— Почему ты на станции бродишь?
— Мамы нет, отца убило, а я ранен.
— Кем ранен, куда?
Мальчик привычным движением засучил рукав рубашонки, и я содрогнулся. Детская рука была перебита, срослась криво и была в ужасных синих шрамах.
— Как же это тебя, Шура?
— Немцы город бомбили, и осколок попал мне в руку. Я тогда совсем маленьким был. Бомба ударила в барак, а я в сенцах стоял. Маму убило, а меня осколком…
Еще шла война, тяжелая, изнурительная, вобравшая в себя все народные силы. Тысячи трагедий тонули в общем всенародном горе, в суровых буднях войны. И хотя ранили Шурку фашисты, я ощутил в себе чувство вины, вины взрослого перед ребенком, вины за то, что шла война и что мы не сумели защитить Шурку и его маму, допустили в свое небо фашистского стервятника с грузом бомб. Я переживал это чувство и не стыдился его, ведь в образе Шурки стояло предо мной будущее.
1944
В КАРЛОВЫХ ВАРАХ
Санаторий «Империал» стоит на одном из лесистых холмов, окружающих с трех сторон зеленую долину реки Тепла. Это и есть Карловы Вары, знаменитый чехословацкий курорт.
В канун Первомая над балконом моей просторной, выходящей окнами на город уютной комнаты работники санатория вывесили к празднику три длинных красных полотнища. Они весело хлопали на ветру красными крыльями, точно три жар-птицы. Казалось, и флаги радовались яркому весеннему солнцу, мажорной музыке репродукторов, и от этого на душе было светло и радостно.
В такие минуты невольно переносишься мыслью на Родину. У нас в этот день на всех площадях и улицах буйствуют, плещутся в небесах красные полотнища, гремят песни. Есть что-то прекрасное и манящее в наших краснозвездных праздниках. Особенно радостно думать, что вот и сюда дошли, дошагали, долетели наши кумачовые флаги и песни, и было видно, как они волнуют людей, окрыляют верой в лучшую жизнь…
Вечером в дверь моей комнаты раздался вкрадчивый стук. Пришли соседи, как видно, мои соотечественники, пожилые супруги. Лысый старичок был в тенниске и джинсах. На его молодящейся супруге были модные коричневые брючки, цветастая шелковая кофта, а на груди на кожаном шнурке висела черная африканская маска с белыми губами.
— Извините, ради бога… — с улыбкой, вежливо проговорил старичок. — Нас постигла общая неприятность.
— Что именно?
— Мы живем над вами, этажом выше…
— Подожди, Эрик… — Супруга решила, что сумеет лучше объяснить ситуацию. — Дело в том, что над нашими балконами вывесили флаги, и они так ужасно хлопают… — она засмеялась, — как будто пушки стреляют. Мы вносим предложение: давайте свяжем их веревочкой — вы снизу, а мы сверху, и они перестанут хлопать…
Я выразил сомнение — правильно ли будет, если мы станем своевольничать, будучи в гостях…
— Вы говорите так, как будто мы бомбу собираемся подложить… Мы только на ночь свяжем, а днем мы все равно уходим на процедуры, и пусть себе хлопают.
— Ничего же плохого мы не предлагаем, — уговаривал меня сосед. — Никто знать не будет, свяжем, и дело с концом… Если у вас нет веревочки, мы одолжим.
Странное дело: стояли друг против друга соотечественники и не понимали один другого, не могли понять. Словом, согласия не получилось. Соседи ушли недовольные. Я представлял
себе, как они, уходя, недоуменно пожимали плечами, шептались, обзывали меня ортодоксом. А я в свою очередь думал о них, и не без горечи. Вот она, обывательская душа, вежливое, со сладкой улыбкой воинствующее мещанство… Что им Первомай, что им красные флаги — они им мешают жить… У этих супругов не было в душе праздника, не могли и не хотели они радоваться чужой радости…И вспомнился мне эпизод из истории… Парижский коммунар Лео Франкель, будучи смертельно раненным на баррикадах, умирая, оставил завещание, которое просил прочитать на своих похоронах. Вот этот документ, исполненный гордости и достоинства:
«Я жил свободомыслящим и так хочу умереть. Поэтому я прошу, чтобы никакой священник, какой бы веры служителем он ни был, не смел приближаться ко мне в час моей смерти или во время моих похорон, чтобы „спасти мою душу“. Я не верю ни в ад, ни в „небо“, ни в наказание, ни в награду на „том свете“… Я умираю без страха. Меня должны похоронить так же просто, как любого из последних бедняков, издыхающих от голода. Единственное отличие, которое я желал бы для моего тела, это завернуть его в красное знамя, знамя международного пролетариата, за освобождение которого я отдал лучшую часть своей жизни и за что я всегда был готов ею пожертвовать».
Благодарю судьбу, что мой жизненный путь с детства был озарен красными флагами. Мы, дети донецких пролетариев, ненавидели тех, кто стремился к благополучию. Корысть и благоденствие — единственная цель обывателя, она лежит в самой сердцевине мещанства, в его сущности: прежде всего «я», прежде всего «мне», а остальное пропади пропадом. И ваша революция нам ни к чему, и ваши порядки поперек горла…
А флаги за окном неистово клокотали… Да, в эту ночь я не спал, не спали и соседи — они от злости, что флаги хлопали, а я от радости, что они буйствуют за окном, олицетворяя собой радость наших трудных побед.
1981
В ЗАСТЕНКАХ ГЕСТАПО
Приговоренный гитлеровцами к смертной казни артист-партизан пел, глядя сквозь решетку на безоблачное родное небо:
Дывлюсь я на небо, та й думку гадаю, Чому я не сокiл, чому не летаю? Чому менi, боже, ты крыла не дав, Я б землю покинув, та й в небо злiтав…В соседних камерах слушали затаив дыхание. Голос певца звучал так вдохновенно, что даже немцы заслушались. Это была его последняя песня. И он знал, что никогда еще не поднимался в своем творчестве до такой вершины, до такого совершенства, когда красота голоса сочетается с волнением, страдание — с мечтой. Он словно забыл о смерти, но и не был артистом в эту минуту. Он пел последнюю песню, прощаясь с миром. Все было в этой песне: и тоска по жизни, и гордость непобежденного, и прощание с матерью.
1944
ВСТРЕЧА СО СЛЕПЫМ СЫНОМ
Долго мы не имели от сына вестей с фронта. А когда освободили Донбасс, вдруг получаем письмо: «Мама, папа. Я жив, лежу в госпитале в Константиновне». Мы с матерью — к директору завода. Просим машину. Едем, не знаем, что с ним, куда ранен, может, без рук, без ног. Приехали, сердце заныло. Спрашиваем у сестры-нянечки. Отвечает: «Ушел рвать яблоки». Мы немного успокоились — значит, с руками, если пошел рвать яблоки. Идет врач и просит: «Не волнуйтесь и его не волнуйте». Входим в палату. Сидит наш сын на койке подняв лицо и смотрит на нас. По лицу видно, что глаза не видят. Врач говорит ему: «Евгений Николаевич, вам телеграмма». — «От кого? Прочитайте». Врач берет нашу телеграмму и читает вслух: «Женя, целуем тебя, жди письма. Папа, мама».