Рассказы
Шрифт:
— А как же… Думки разные. — Он положил на колено хлеб, почесал за ухом, чуть сдвинув треух на висок, и продолжал: — Привычка. Жеребеночком купил ее. Воспитал. Работал на ней… Отвел теперь. Совсем отвел. Нету лошади.
Он безнадежно махнул рукой, взял краюшку и снова принялся жевать. На левой ладони он держал разостланную тряпицу, в правой руке — краюшку хлеба; откусывая хлеб, он чуть наклонялся к тряпице, собирая крошки. Делал он все это так, как делают дети, когда едят халву. Ел и молчал.
Я тоже ел и посматривал на собеседника. С виду он был спокойным,
— А давно купил лошадь-то? — спросил я.
— В двадцать шестом году. Жеребеночком, говорю, купил. Четыре года ей теперь.
— А до этого были лошади?
— Не было. При советской власти нажил, при советской власти и… прожил.
Закусывать мы кончили одновременно. У меня остался кусочек хлеба, и я по привычке бросил его недалеко от себя. А мой собеседник стряхнул крошки с тряпицы на ладонь, проводил их в рот и недружелюбно заговорил:
— Я так думаю: не пройдет коллективизация.
— Это почему же? — спрашиваю.
— Ты вишь кусок бросил, а надо… крошки беречь. Когда я подметаю ток, то, может, на такой кусок и намету всего-навсего. А ты выбросил.
По тому, как он неожиданно перешел на «ты», я понял, что потерял его уважение.
— Ну, крошки-то не экономия, — пытался я оправдаться.
— Не постой за кроху, и всего ломтя не станет. Слыхал такую пословицу?
Мне нечего было возразить, и я только сказал:
— Конечно. Да.
— То-то вот и оно. И в колхозе так может получиться: один будет по зернышку собирать, а другой кусками выбрасывать. — Он немного помолчал и продолжал: — Опять же эти самые трудодни… Как это так?
— Ну, будут записывать, а потом распределять — кто сколько заработал.
— Здорово! — ухмыльнулся он. — Здорово! Год работай, а там… Нет, ты мне дай квитанцию такую: проработал, дескать, день. И чтобы печать была.
Спорить я не стал, потому что и сам еще не знал, что лучше — просто записывать или давать квитанции с печатью. А до трудовых книжек мы еще не додумались.
— И лошади, скажем, тоже… На моей вчера же работал Илюха Козодой. Всю в мыле пригнал. Ну, как это так? — спрашивал он не то у себя самого, не то у кого-то отсутствующего, но только ко мне этот вопрос не относился: он просто не считал меня лицом компетентным, видел во мне юнца со школьной скамьи. Однако я спросил прямо:
— Не верите в колхоз?
Он пристально посмотрел на меня. Подумал. Потом уж ответил совсем мягким тоном, не похожим на недавний:
— Как тебе сказать? Не то чтобы не верю, а… сумлеваюсь. — Он наклонил голову в задумчивости. — Оно ведь на всю жизнь. А как все получится — неизвестно. Сумлеваюсь.
Так с наклоненной головой от посидел еще немного и неожиданно сказал:
— Пойду.
— Домой?
— Домой.
— А на утреннюю зорьку не хотите остаться?
— Хватит: четырех убил.
Так же неторопливо он собрался,
перемотав портянки, и сказал:— Прощевайте!
— Как же звать-то? А то просидели вечер, а…
— Митричем зовут, — ответил он уже на ходу.
— До свиданья!
Его чуть-чуть сутуловатая спина медленно потонула в темноте.
Где-то далеко прогоготал гусь. Костер затухал. Звезды стали еще ярче, и Млечный путь перекинулся торжественным мостом через весь мир. В ушах прозвучало: «Сумлеваюсь… Не то чтобы не верю, а сумлеваюсь…» Именно тогда я и почувствовал остро, по-настоящему: началось новое, большое, началась борьба за нового человека. Почувствовал, несмотря на свою молодость.
Я разгреб остатки костра, подмел то место ветками сушняка, постелил сухой прошлогодней травы и улегся спать. По уснуть сразу не удалось. Какая-то неловкость оставалась внутри от знакомства с Митричем, но что это такое сразу не мог сообразить. И вдруг понял! Встал, отыскал со спичками тот, брошенный кусочек хлеба, подул на него со всех сторон и положил в сумку.
Было мне в то время двадцать пять лет.
Колхоз «Заря» в Лисоватом входил в мой агрономический участок. Там я и поселился.
Однажды при встрече спрашиваю у председателя Лисоватского сельсовета Сучкова:
— Виктор Филатьевич! Какое ваше мнение о Митриче?
— Коршунков?
— Да.
— Василь Митрич. Та-ак. А что? — спросил он еще раз и, как показалось, посмотрел на меня подозрительно.
— Знакомый.
— Контра чистая ваш Митрич. — И с откровенной неприязнью осмотрел меня с головы до ног. Он сдвинул широкую кепку на затылок, засунул обе ладони за узкий кожаный поясок и пояснил: — Во всех мероприятиях контра.
— Кулак?
— Если бы кулак — раскулачили бы. Не придерешься. А контра.
— Объясните поподробнее, — попросил я.
— Поживешь, молодой человек, — может, и увидишь. Зря с ним связался. «Знакомый»! — ухмыльнулся он, сдвинув губы на одну сторону.
По официальному тону председателя и по иронической улыбке можно было легко почувствовать, что неприязнь к Митричу в какой-то степени перешла и на меня. Сучков ушел, даже не попрощавшись.
А недели через две после этого случая мы с председателем колхоза, Махровским Иваном Степановичем, объезжали поля. И увидели такую картину. Пар десять лошадей, запряженных в бороны, стояли на отшибе, неподалеку от трактора. Никого около них не было. А у трактора собралась группа колхозников, вчерашних единоличников. Среди них был и Митрич. Шел какой-то большой спор. Мы услышали голос Митрича:
— Тогда слазь, к чортовой матери!
— Это как так — слазь? — кричал тракторист с сиденья. — Ты меня не сажал!
Мы подъехали. Сошли с тарантаса. Спор сразу прекратился.
— В чем дело? — спросил Иван Степанович.
Никто не ответил.
— Почему не работаете? — повторил Иван Степанович.
Заговорил Митрич:
— Если так работать — лучше не работать. Это что? — указал он на сеялки. — Одна сеет, а другая портит. Вы ж нас так угробите.