Рассказы
Шрифт:
— Почему?..
— Ты же мне помогаешь. (Она обращалась к нему на «ты», он к ней — нет.)
Не убедила, и он ушел в молчание.
Тогда женщина без обиняков призналась:
— Ты напоминаешь мне сына, что был у меня.
Они беседовали на равных (на равной высоте), в ночи. Для этого он подъезжал ближе на муле, она садилась на пол облучка застывшей повозки.
Когда возница протягивала ему горшок или миску с едой, которую ели ложкой, Абалая охватывало беспокойство. Ложка в руке казалась ему знаком благополучия, и тогда он спрашивал себя — истинное ли у него покаяние?
Называл
Однажды подумал, не поискать ли священника или еще кого, старшего и ученого, с кем посоветоваться.
На его сомнения, словно из тумана, выплывал ответ, почти оправдание: жить во искупление вины — не значит жить напрасно.
Эти думы утешили бы, не возникай постоянно лицо мальчонки. Никак не сладить с ним, с тем мальчонкой!
Абалай пропадает на два дня.
По возвращении на спине мула темнеет тюк. Обстоятельство, возможно, не имеет значения; однако женщина с повозкой чувствует, что это неспроста, хоть и не знает почему.
Абалай вверяет вознице груз, что можно расценить как вклад в путевые издержки. Женщина так не думает, особенно когда, развязав узел, обнаруживает — сало, джин, соль, галеты… понятно, но еще и отрез ситца, одеколон, платок…
Сердце у нее обрывается.
Теперь она почти понимает… Наверно это не обычный подарок. Абалай уезжает и хочет отплатить. Нет, не отплатить, воздать за все.
Можно понять и так, хотя Абалай ничего не объясняет, ничего не рассказывает.
Он не скажет, что отдал серебряный патакон, который берег в складке на ремне для особого случая. Или для великой надобности (как сейчас).
Пронеслась куда-то повозка с возницей, пронеслась зима, пронеслись годы.
Пал гнедой, пали жеребец, мул. Обычно удавалось их заменить, но с пользой ни разу. Больше попадались дикие кони, смирные редко. Искал послушных и, когда арканил отбившихся без клейма, старался отобрать старых, те считались тихими. Требовался основной для езды, и второй — на замену. Одно время держал для пары осла. Лишь бы годился для верховой езды, под седло. Бывало, и без седла ездил, без сбруи, без подседельника.
По подозрению в конокрадстве, как рецидивист, попался он на глаза жандарму.
Абалая с упряжкой погнали в отделение.
Унтер приказал: «Слезай, тебя хочет видеть комиссар».
Смелости Абалаю хватило остаться в седле, но не для спокойной фразы, сложившейся в голове: «Хочет видеть, пусть сам выходит».
Стерпел тон, стерпел обиду, грязные слова. Он уже ждал ударов плетью, тычков, но жандарм решил дать ему шанс:
— Придется тебе войти, по-хорошему.
— Я не против, если верхом.
— А, ты, с причудами! — узнал его человек в форме, на лице которого появилась гримаса презрения, но большего он себе не позволил.
Пошел к комиссару. Вернулся, едва скрывая досаду, но столь же надменно объявил:
— Приказ начальства — означенному Абалаю просто явиться.
Правда, пришлось добавить, уже иным тоном: «Гони внутрь, будешь иметь дело с шефом. Только прямо во двор, туда можно попасть
на лошади».Комиссар, дабы сравняться с допрашиваемым, сделал вид, будто срочно выезжает, вскочил на коня. Лишь тогда, как бы соизволив не оставлять вопрос без решения, потребовал: «Давай поскорее! Выкладывай, Абалай, в чем ты там замешан…».
Но обошелся с ним снисходительно. Знал (или догадывался), кто перед ним.
Однажды повстречались на перепутье всадники.
Трое их было, и подумалось, может, лиходеи. И те поначалу заподозрили недоброе (крест на шее бывает для отвода глаз), но расспросили, получили убедительный ответ, вроде успокоились.
— Хочешь поработать?
— Смотря как…
Набирали пеонов. Двое были батраками, с ними десятник. Оборудовали поместье, для хозяина. Нанимали людей расчищать участок.
Абалай отказался, мол, не для него.
— Гаучо-то с претензией, — зло буркнул один.
«Опять?» — спросил себя Абалай, глаза невольно сверкнули гневом. Обидчик уловил взгляд, с вызовом принялся выделывать вольты перед носом.
Лишняя задиристость пришлась не по вкусу десятнику. Он призвал к порядку: «Перейра!» — строго обратился к Абалаю:
— Ты кто?
Абалай легко выдохнул в ответ: «Бедняк». Смотрел прямо, на лице уже ни тени ярости, гордыни.
И вдруг десятник по-новому увидел бывший на слуху деревянный крест и черты вечного всадника. Он с почтением поднес руку к сомбреро и обнажил голову.
И Абалай понял, что после долгих скитаний вновь вернулся в радушный край, от которого удалился из-за повозки.
На пути встречались и пешие. «Бедненькие, им еще хуже…» — заключал он.
Мог целыми днями не видеть ни души, да и шедшему навстречу, пожалуй, никто не попадался. Однако, поравнявшись, они почти всегда обменивались приветствием:
— День добрый…
— …и благодатный, мил человек.
И каждый продолжал путь, с узелком своих забот, замкнутый, в столь открытом (и одиноком) мире.
Абалай становился очевидцем исхода — бог весть куда, где мерещился кусок хлеба, — семей, не имеющих за душой ничего, кроме детей. Маленькое пыльное войско: отец в авангарде, затем детишки; один, иногда грудной, под покровом широкой шали матери, облаченной, как правило, во все черное. Самым бодрым, если не был изнурен постоянным голодом, оказывался пес.
— День добрый…
— …и благодатный, сеньор.
Человек выказал почтительность, величая Абалая «сеньором». Увидав наездника вблизи, он поднялся с обочины, у которой отдыхал. Держа сомбреро в руке, отряхивал его от пыли об ногу.
— Знаешь меня?
— По слухам, сеньор.
Глядя на стоящего, Абалай задумался. Путник был из тех, кто, обнищав до последней крайности, теряет и веру в себя. Абалай подумал, что они могли бы странствовать вместе, осознал, сколь полезным может оказаться взаимодействие человека, разлученного с землей, и человека, идущего с ней вровень. Но тут же понял, что совместный путь предполагает беседу, а сам он немногословен. Рассудив так, поскакал дальше, не открыв бродяге, что подумал о нем, как о попутчике.