Рассказы
Шрифт:
Они быстро миновали город и ворвались в поля. Есть какая–то неосознаваемая, приглушенная чувственность в русском ландшафте. Вроде бы все обычно — леса, холмы, нелогичная, от души идущая извилистость дороги, расхристанность человеческих обиталищ. Но непонятным образом все это вместе с осознанием принадлежности к странному народу, который веками гнет, ломает себя, доходит до крайностей в заранее обреченных поисках истины ли, Бога ли, получая взамен лишь быстротечные годы куража — все это обостряет любые чувства, делает печаль глубокой, а радость — неистовой, лишь только найдешь время выбраться, ощутить себя вне больших скоплений биомассы, где душит, ввергает в отупление серое облако чужих, невысказанных мыслей, изливаемых друг на друга через глаза, где каждый — одна большая чакра, обнаженный нерв, тельце Паттера — Фачини.
Митрюшин
— Я точно знаю — в своей стране я трус.
Но эта земля и это чувство
Очень сильно похожи на блюз!
Люблюз… люблюз… люблюз…
По пути они один раз остановились у придорожной шашлычной, чтобы поесть мяса. Опасливо доедая свою порцию, Митрюшин думал о странной, непредсказуемой стране, в которой они имели счастье родиться и несчастье — проживать, где никогда нельзя полностью расслабиться, утратить контроль за ситуацией, где так вкусно дразнит ноздри мангальный дымок через каждый километр дороги, но всегда есть тревожащая душу возможность отведать жареной собачатины, а то и человечинки вкусить. Недруг меж тем купил невесть как очутившийся здесь, печальный и кряжисто–узловатый дилдо и рвался в путь. И как только они тронулись с места, он начал веселился от души — допил из горлышка вино, распустил свои длинные, сальные волосы и принялся распугивать обгоняемые «Жигули», потрясая резиновым членом перед их лобовыми стеклами. Машины виляли в сторону, сидевшие за рулем мужчины грозили кулаками и матерились, беззвучно разевая рты, женщины отворачивались в сторону, украдкой бросая взгляды на этот неприличный, но завораживающий предмет, дети же на задних сидениях радостно хохотали. Пару раз их пытался обогнать какой–то гонщик на старой «копейке», но отстал после того, как Недруг бросил в него куском прихваченного с собой батона, ласково приговаривая: «И воздам каждому по делам его». Окружавшая их аура веселого безумия была настолько сильна, что даже по–жабьи сидевшие в засаде гиблые дэдэшники забывали махать своими полосатыми палочками и лишь провожали «Яву» застывшим взглядом.
Внезапно сквозь тарахтенье мотора с неба до них донеслось тоненькое блеяние. Они разом подняли голову. Какая–то мелкая пичуга поднималась высоко в голубизну, превращаясь в еле различимую точку, а затем стремительно падала вниз. Жесткий воздух прорывался сквозь ее перья, заставляя их напряженно вибрировать и издавать странный, казалось бы неуместный, но такой естественный и необходимый летний звук.
— Что это за птица? — через плечо крикнул Митрюшин, задыхаясь от ветра.
— Не знаю, — Недруг ошеломленно следил за очередным падением и вдруг радостно заорал:
Божий барашек! Божий барашек!
И когда они приехали к месту, то был вечер. Ясные, прозрачные сумерки мягко стелились по полям и пеленали бревенчатые дома, стоявшие на окраине большой деревни. Митрюшин легко нашел место, которое нужно было им, потому что был правильным путь, и просто было все на нем. Потому что никогда не знаешь, где очутишься ты в следующий момент своей жизни, среди пальм или болот, в разноплеменной толпе или один, но дано тебе чувство благодарности, если пришел ты и оказался там, где хотел быть.
Он заглушил мотоцикл рядом с дощатым забором, и они тотчас увидели легконогую женскую фигуру в глубине двора. Маха совсем не изменилась, хоть сумерки и были тому помощью и виной. Не страшно, что не видно морщинок вокруг глаз — все равно память затушевала бы их. Не беда, что соски не прут сквозь майку, как побеги бамбука, ведь юная упругая стремительность так же живет в зрелой округлой тяжести, как пролетевшая буря в напряженном спокойствии леса. Зато те же глаза, то же насмешливое, ласковое понимание в них:
— Ребята, вы? Какой судьбой закружило?
Митрюшин, разом потеряв весь опыт ведения ситуаций, ковырял обочину носком пыльного ботинка. Недруг совсем скис и подозрительно тер нос грязным кулаком.
— Это — тебе, — Митрюшин погладил теплый красный бак мотоцикла, — типа, катайся, — что есть напускная мужественность перед лицом вернувшегося времени!.
— Ай, спасибо, родные,
ай, уважили, — Маха усмехнулась, и, подойдя ближе, вдруг поцеловала сначала одного, потом — второго. Неожиданно для себя Митрюшин напрягся и стал искать глазами лацканы на футболке Недруга.— Ладно, что встали, пойдемте в дом, моих сегодня нет — Маха взяла их за руки и, как маленьких мальчиков, повела за собой…
Кто научит меня, как нужно любить? Кто, в помощь мне, разработает циркуляры, издаст законы и подложит под них подзаконные акты? Кто покроет их знанием общепринятой морали и веками устоявшихся порядков? Кто сможет сделать это, когда я знаю, что все не так просто? Кто сможет обучить меня тактильной тактичности, кто скажет, что я не прав, когда я сам ощущаю свою правоту? Кто опровергнет мою уверенность в том, что эта странная земля напитана, воспалена, набухла любовью? Кто даст мне знание, что нельзя открывать глаза, чтобы не видеть, в жизни не видеть Маху обнаженную, нельзя запоминать глуповато–счастливое лицо Недруга, потому что у самого лицо такое же, и поэтому нельзя открывать глаза, нельзя думать глазами, только ладонями, только кожей, только рваным чувством времени, чувством, так похожим на блюз.
Митрюшин дернулся и поднял тяжелую голову со стойки бара, протер волглые глаза. «Вот так сон, — широко зевнул, — чуть не кончил»,
«А ведь ярко все было, как наяву, И чувство это странное — если не сейчас, то когда же — такое болезненное, даром, что во сне. Нужно как–нибудь всерьез все обдумать, может действительно — наведаться к Недругу, съездить к Махе, допустим, в декабре». И тут он почувствовал, как медленно улетучивается, просачивается сквозь кожу и безвозвратно исчезает то ощущение необходимости, правильности, незряшности своей жизни, которое полностью владело им несколько минут назад. Митрюшин испугался, захватал воздух ртом и вдруг смог оторвать от заскрипевшего дермантина опухшую от долгого сидения задницу. Затем сделал первый шаг — каменный, второй — ватный. Третий дался уже легче, а, начиная с четвертого, он побежал.
«НакормИмте ж голубей»
«Но когда делаешь пир, зови нищих, увечных, хромых, слепых. И блажен будешь, что они не могут воздать тебе, ибо воздастся тебе в воскресение праведных.»
Лука 14:13–14
Убедившись очередной раз в собственной трагической неспособности измениться к лучшему, в частности, хотя бы бросить курить, попытаться получать удовольствие в иных, кроме винного и книжного, видах шопинга или по–мужски увлечься мелкими аксессуарами в виде часов, зажигалок и галстуков, я внезапно понял, что жизнь моя не состоялась. То есть вполне можно было бы заставить себя вступить в карьерную битву за освещенное финансовым солнцем место, благо законы этой битвы достаточно просты в их интеллектуальном выражении. Но многочисленный и многообразный опыт прежних усилий лучше всяких расчетливых выкладок убеждает, что чувство неприязни к нежной дружбе с нужными людьми, вечная готовность к легкому, не переходящему организационно выверенных границ подобострастию и необходимость плавного, годами нравственных насилий над собой оплаченного восхождения по иерархической лестнице станут изначальным тормозом в проявлении себя в любой, социально оправданной сфере человеческой деятельности. Вплотную приблизившись к возрастному апогею существования мужской особи в отдельно взятой, достаточно большой стране, я решил, наконец, разобраться, на что была потрачена первая половина жизни, каких моральных высот, сияющих истин и прочего великолепия я достиг, чтобы, поняв, зафиксировать эти высоты и истины с целью торжественной передачи их потомкам, хотя бы даже своим прямым наследникам, так как я уже достаточно многодетен.
История, которую в связи с этим я хочу рассказать, историей в полном смысле слова не является. В ней есть какой–никакой сюжет, благонравное начало, шипящий, несколько дымный фейерверк чувств в середине и ближе к концу. Вот только конца в ней нет, нет выводов и никакая мораль не помахивает пушистым хвостиком в логическое завершение ко всему вышенаписанному, как нет его в любой житейской драме, легко переходящей в комедию и наоборот, чему не мешают даже трагические или нелепые смерти их главных героев, ибо сама жизнь продолжается и остаются вечно свежими нравственные вопросы типа: «Кто виноват? Ведь не я же…» до тех самых пор, пока все мы являемся отдельными организмами и не сливаемся в умиротворенный вольвокс.