Расставание с мифами. Разговоры со знаменитыми современниками
Шрифт:
Мне было очень интересно стихотворно сформулировать Чехова. Это ведь у чеховских героев – о высоте, благородстве, душевной чистоте, прелести? Но эти герои, что замечательно, очень опереточны. Провинциальная, видимо, не очень сильная, с дурным вкусом актриса Аркадина, мятущийся, невнятный парень Треплев, девушка странного поведения, непонятно какая актриса, которая балдеет от столичного писателя, – Нина. Сам этот столичный писатель Тригорин, надутый, глуповато рассуждающий, любящий себя, кстати. Они все опереточные герои, которых просто имя Чехова, начальный МХАТ сделали совсем иными. Если смотреть на них честно и при этом читать у Чехова другие вещи, то
– …Чем считается.
– Да, чем считается. Он очень жесткий писатель. А у меня получились какие-то симпатичные стихотворные формулы. Вроде: «Чтоб ружье не бабахнуло в акте последнем,/ Просто не вешайте в первом на сцену ружья./ Пусть их стреляют в каком-нибудь театре соседнем…» Дальше не помню. Потом там есть еще такой ход: «Может быть, мир, наши радости, горести, страсти,/ Может быть, мы, наши жесты, улыбки, слова,/ Только рабы равнодушной писательской власти…»
– Ты уверен, что Чехов именно таков?
– Знаешь, Чехова так много, что сделать из него только оперетту, конечно, невозможно. Его, как хочешь, верти, а он все равно останется человеком высокого роста со строгим взглядом. Я его очень люблю. Вот сейчас перечитал том Бунина и вижу, насколько он уступает Чехову. Хотя очень хороший писатель. Но тут разный клинок у лопаты. Бунин увлекается речью, словечками, красивым поворотом. Чехову это несвойственно. У Бунина «Деревня» – изумительная повестуха, но у Чехова мужики и бабы покруче будут.
– Чехов еще и не пугает, а Бунин пугает.
– Да, вот эта врачебная профессия, выстукивание человечества с точным знанием диагноза, это, конечно, удивительно. Он не равнодушен, нет, просто в нем чувствуется холод скальпеля. Особенно мне интересно читать раннюю его юмористику, потому что в ней очень много проскальзывает из позднего Чехова. Все равно он не мог быть юмористом по преимуществу, как, скажем, блистательный Аверченко.
Гламур – это слабоумие
– Вадик, мы просто никак не можем миновать тему гламура, которая, судя по твоим стихам, волнует и тебя. Некоторые считают гламур новой формой культуры и цивилизации. Что это для тебя?
– У меня есть такое стихотворение: «Как будто заново культура создается./ Как будто никогда и не бывало/ Ни пишущих иконы новгородцев,/ Ни Тютчева, ни всех этих хоралов./ Где мифы дивные: Годива, Казанова?/ Пошто Кабанова с откоса не ныряет?/ Народ безмолвствует в финале «Годунова»/ И молча все, что хочешь, вытворяет».
Гламур – это нашествие (внимательно слушайте!) западной бездуховности. Говорю совершенно серьезно. У нас, конечно, и своей бездуховности хватало. Но эта бездуховность раскрашенная, с начищенными ботиночками, которыми пошли по нашей святой земле.
Гламур – это абсолютное смещение акцентов. Для него не важна подлинная значимость человека, вещи, а важно то, как подано, в какой упаковке. Гламур вывел на всероссийскую сцену огромное количество бесконечно подлых людей. Это такое страшное растление, которое представить себе было невозможно. Явление поколения, стремящегося быть гламурным, – ужасная, конечно, беда, чуть ли не самая главная.
– Ну и почему мы, по-твоему, попали в эту яму?
– Потому что хочется хорошо и красиво жить. Легко. И гламур предлагает
легкость. Есть в психологии хороший термин – «светское слабоумие». Это когда человек в полном порядке, вращается, шутит, но больше ничего не может – он слабоумен, в принципе. Гламур – это слабоумие. Ничего настоя щего он понять не может, только пережеванное и завернутое в глянцевую бумажку. Он никогда не скажет, что Репин – хороший художник. Что это такое – «Не ждали» и прочее? Поэтому художника ему надо подавать, нужны инсталляции, чтобы было что-то необычненькое.– Кроме того, это такой молодежный суррогат бессмертия. Там не умирают, там не стареют, там не болеют.
– Конечно. Америка, по крайней мере, жила в этом очень долго. Рекламный мир. В этом смысле очень интересно задуматься о советской идеологии как параллели гламура. На самом деле там тоже предлагалась гламурная жизнь, только идеологически подкрепленная.
– Да, жизнь как будто в существе своем не изменилась. Все пороки, например, на месте. И пьянство было, и проституция. Блок пил, Достоевский проигрывал последние деньги. Но ориентиры при этом оставались, все знали, что чего стоит. Тот же Блок писал о публичном доме: «Разве дом этот – дом, в самом деле?/ Разве так повелось меж людьми?» Сейчас все перевернулось, и глупо было бы обвинять в этом правительство или журналистов.
– Правительство здесь ни при чем. В голову приходят только общие слова: переменилась система ценностей. Дурное стало нормой. Что тут сказать? Я верю в Бога. С дьяволом у меня похуже. Но хочется сказать, что это какой-то заговор дьявола. Вера ведь тоже модой сделалась. Большие государственные начальники и подпитые сволочи красуются в церкви, кося глазком в телекамеру. Вера гламурная. Это ведь красиво.
Посмотришь какую-нибудь фильму, киллеры, оказывается, тоже бывают плохие и хорошие. Никакого «не убий» не существует. Если и солдату трудно простить необязательное убийство, сколько об этом писано и говорено, то здесь… Как так?
Мюнхенская эстетика
– Все мы из чего-то как личности состоим. Из обстоятельств, из впечатлений от искусства, из людей, которых встретили в жизни. Чего больше в тебе?
– Я – книжный человек, поэтому в значительной мере состою из книг. Человек, который читает книги, понимает: это не миф, что книга может воспитать. Так для Достоевского Дон-Кихот был очень важен. Он этим сделался.
Если про себя… О Чехове я уже говорил. Блок. Мы как-то спорили с тобой по поводу его строчек из стихотворения «Грешить бесстыдно, непробудно…»: «Да, и такой, моя Россия,/ Ты всех краев дороже мне». Ты мне тогда сказал: «Как это плохо!» А я до сих пор не могу излечиться от такого раззявистого приема.
Пушкина, кстати, я всегда воспринимал больше эстетически, кроме «Медного всадника», который звучит такой бесконечной жалостью к человеку, показывает такую его хрупкость перед стихией государства. Гоголь совершенно загадочный. Одна его «Шинель» так воспитывает.
– Хотя, с другой стороны, мне все время хочется переиначить известную фразу и сказать, что все мы вышли из «Медного всадника».
– Да, пожалуй. К тому же «Медный всадник» и пораньше написан.
Знаешь, у Солоухина, не самого большого поэта, есть такая строчка: «Имеющий в руках цветы плохого совершить не может». Мне очень нравится. Так и человек, читающий стихи, плохого совершить не может.