Ратные луга
Шрифт:
Некогда было выжать мокрые рубахи и порты — бегом бросились к лесной поляне, где паслись кони. Брат остановился, чуть не закричал, но успел ладонью зажать рот. Под елью, в брусничнике, лежала немая пастушка. Платье ее было сбито на голову, на ногах застыла кровь, груди исколоты чем-то острым… Пастушка мычала, пытаясь стянуть платье с головы. Словно во сне я развязал узел, увидел дикие, потемневшие от страха глаза.
— Палаца! Палаца! — закричала она вдруг. Я понял, пастушка хотела сказать слово палачи.
Коней на опушке не было — всех увели ливонцы. Брат нырнул в чащу, побежал по солнцу
Наверно, я бежал быстро, потому что вдруг неожиданно увидел равнину воды с зелеными шапками островов. Я молил бога, чтобы стрельцы с неводом оказались на моем берегу до другого берега еще целая верста.
Рослые, раздетые до пояса парни тянули крепкий льняной канат, взбаламученная неводом вода бурлила, словно кипяток в котле. Я вбежал в воду, закричал не своим голосом.
Стрельцы закружились, словно на карусели, схватили ружья, бросились на луг, где паслись кони. Огромные лещи перепрыгивали через поплавки брошенного невода.
Рядом, между озер, была большая деревня, я побежал туда. Услышав страшную весть, люди хватали ружья, рогатины, выводили коней.
Потом я увидел себя возле крепости. Стена ее была проломана, башня разбита. Возле пролома валялась опрокинутая, брошенная ливонцами пушка. На откосе холма лежали убитые ливонцы — в тяжелой кожаной обуви, в коротких куртках со стальными защитными пластинами, в шлемах — саладах, похожих на печные судки.
Одна из сторожевых башен почти целиком сгорела, на ее месте костром лежали черные обугленные бревна, все вокруг было засыпано пеплом. Головни чадили, летела сажа, черная и зернистая, будто порох. Я стал искать мать и отца, но меня остановили, не пустили, кто-то сказал, что наутро будут похороны, и тогда я увижу родителей, а пока они со всеми убитыми лежат в часовне. Я попросил, чтобы меня пустили в часовню но меня не пустили, я лишь узнал, что отец весь обгорел…
Задыхаясь от запаха гари, я побрел вдоль крепостной стены. Шел, пока не наткнулся на Володю. Лицо его было в саже с белыми потеками слез.
Братишка стоял, утираясь рукавом. К нам подошла немая, обняла обоих, повела к дому. Подошел стрелец, отдал отцовское ружье, пустой рог из-под пороха и суму без пуль — отец все расстрелял…
Вернулись в дом. Немая собрала рассыпанную малину и пули. Возле чана лежала та, которую отец отлил последней, я поднял, положил за пазуху.
После ужина легли спать, немая на нашу с братом кровать, мы на ту, где спали отец и мать. Среди ночи брат вскочил, убежал к немой, прижался, обнял.
Я подумал, что, когда вырасту, женюсь на немой…
Наконец я очнулся. Луны не было, сквозь разрывы в стрехе сочился утренний свет. Послышались шаги, хозяйка подошла к сараю, позвала завтракать.
На столе в чугунке дымилась вареная картошка, стояла плошка с льняным маслом, которое тетя Проса по-старинному называла алеем. Хозяйка вообще была ходячим словарем старопсковского языка. Подвал она называла подызбицей, брюкву — калицей, морковь — барканом, метель — веялицей, ковшик у тети Просы был корцом,
аист — калистом, а журавль — жоровом.Садясь за стол, хозяйка весело сообщила:
— Ну, вчера в магазине и битва была!
Когда заговорили о молодой вдове из соседней деревни, тетя Проса оживилась вдруг:
— Во, боек-баба… А я в болезнь попала.
Я нелестно отозвался об одном из соседей, но старуха меня не поддержала.
— Возьмем Миколая нетель резать: он старый боец.
Не согласилась она со мной и когда я похвалил одного из здешних парней.
— Ничего парень, да горло емкое!
Выслушав новый мой сон, тетя Проса призадумалась.
Вдруг улыбнулась лукаво:
— Когда молодой — в темнозорь девки снятся…
Я попросил хозяйку рассказать, как ставили ее избу, кто рубил, кто помогал.
— Костя Цвигузовский рубил, пулеметчиком был в войну, рука пораненная. Работал ладно, а я помогала. Под угол по закону полтинник серебряный положили. И потом — все по закону…
Я попросил объяснить, рассказать по порядку.
— Закон простой, — улыбнулась тетя Проса. — Когда в новый дом входишь — первым кота пускаешь, кот листлив, марьяжен, живо хозяина уговорит.
Я знал, что хозяином прежде в деревне называли домового.
— Потом петуна несешь, — продолжала тетя Проса, — петун сердитый, как закричит, затопает — хозяина на печь загонит… Огонь в доме зажигать не положено — огонь приносят. Угли горячие из другой печи, из другого дома… Деревню немец пожег, домов не было, так я в костре углей набрала…
Я сказал, что слышал об этом, что это языческие обряды.
— Еще не все, — улыбнулась старуха. — Вечером по закону вино было, сама чарку пригубила. Косте поднесла. Он быстро хмелеет, песню запел, а потом на сено, на свое место убрался. Немного винца, правда, я оставила, налила в чарку — для хозяина. Если не выпьет — беда, значит, и дом не по нраву, и жильцы не по нраву… Легла я, заснула сразу. Подглядывать-то нельзя, и двери закрывать нельзя — обидится…
Хозяйка помолчала, уйдя в милое ей прошлое.
— Проснулась — чарка пустехонькая. Радуюсь, а Костю спрашиваю: Уж не ты ли, борзун полосатый, в рот опрокинул? А Костя мне в ответ: Не помню, теть Прос, не помню…
Увидев, что я записываю ее слова, тетя Проса весело похвалила меня:
— Пиши, пиши, плохие чернила лучше самой хорошей памяти…
3
Люди порой угадывают будущее, я старался угадать прошлое. Пожалел, что рядом нет матери. Она родилась в глухой лесной деревне Подлешье. Люди в деревне жили вольным промыслом и охотой, никогда не знали крепостного права. Непроходимые болота охраняли их лучше любой крепости.
В Подлешье верили в домового, лешего, водяного, в шишиг и ржаных девушек. Зимой возле прорубей втыкали в снег вересовые лапы, пугали водяного. Лешего и шишиг запугивали стрельбой — по весне, в духов день, когда выгоняли скот на молодую траву. Летом, в купальскую ночь, жгли буи связки смоленого корья и соломы, девушки голыми купались в озере.
Мать вспоминала гулянье, когда на холмах горели костры и девушки прыгали через огонь.
Я легко представлял эти костры, перед самой войной мать и отец водили меня в цыганский табор, и мы засиделись у огня до ночи.