Раубриттер II. Spero
Шрифт:
Гримберт всхлипнул. Он больше не боялся за свою честь. Честь рода маркграфов Туринских больше не была сияющими стальными пластинами, защищающими его, закаленная сталь сползала, превращаясь в хлюпающие комья липкого вара. Он боялся за свои глаза.
– Дядюшка… Алафрид… Я никогда… Я клянусь, что…
Алафрид вдруг мягко положил руку ему на плечо. За последние дни она так истончилась, что походила на невесомую птичью лапку. Это не было жестом поддержки, это было жестом утешения.
– Извини, но нет. В этот раз тебе придется вытерпеть это, Гримберт.
В его голосе была мягкая укоризна. Не злость. Так говорят с ребенком, прося его потерпеть
Граф Лаубер осторожно кашлянул в ладонь.
– Если вы не возражаете… – мягко произнес он.
Он приближался бесшумно, хоть и походил на мраморную статую. Бесшумно и мягко. Ланцет – крохотный кусочек стали меж пальцев – не дрожал. Словно его наводили на цель самые совершенные баллистические вычислители из всех, что существуют в природе. Холодные спокойные глаза графа Женевского.
– Рот, будьте добры. Шум будет отвлекать меня. К тому же может принести дополнительные мучения. А я не хочу причинять господину марк… нашему Гримберту больше боли, чем требуется для одной простой операции.
Гримберт стиснул зубы, но люди, прислуживавшие Лауберу, точно вышколенные лакеи за столом, несомненно обладали отменными навыками в такого рода делах. Кто-то особенным образом нажал крепкими пальцами на узлы под челюстью, отчего рот его распахнулся вдруг сам собой. В него тотчас затолкали плотно свернутый кусок полотна, отвратительный на вкус и издающий невыносимый запах старого кислого тряпья. «Точно клочок хламиды давным-давно сгнившего святого», – подумал Гримберт, ощущая, как этот запах забирается в его носоглотку и распространяется по всему телу, пропитывая трепещущие от ужаса кишки.
– Мне никогда не приходилось практиковать подобные операции, – граф Лаубер ободряюще улыбнулся ему. – Но я проштудировал некоторые труды венецианских лекарей и обнаружил, что это не так тяжело, как принято считать. Видите ли, венецианская школа в этом деле различает три вида техник – эвисцерация, энуклеация и эвисцероэнуклеация. Не правда ли, причудливые названия? Похожи на имена сказочных нимф…
Лаубер нагнулся над ним, и Гримберт ощутил запах духов, исходящий от него. Тонкий, едва ощутимый, совсем не похожий на те оглушающие ароматы, которыми щедро заливали себя придворные в Аахене. Что-то легкое, не претенциозное, даже легкомысленное. Еловая сосна, ромашка, сырой мох…
Раньше он никогда не ощущал этих запахов. Раньше ему никогда не приходилось находиться так близко к своему заклятому врагу.
– Эвисцерация – это удаление всего тела глаза с его внутренним содержимым при сохранении наружной оболочки глазного яблока или, как выражаются лекари, bulbus oculi. К сожалению, это не наш вариант. Во-первых, я не льщу себе, едва ли мне хватит подготовки для этой сложной операции. Во-вторых… – граф Лаубер улыбнулся. – Это не вполне отвечает поставленной задаче.
Гримберт рванулся в путах. С такой силой, что вырвал бы из суставов плечи, если бы его предусмотрительно не связали при помощи гибких ремней. «Дернуться изо всех сил, – подумал он, – чтоб лопнул какой-то внутренний сосуд, позволив мне милосердно истечь кровью прямо на этом столе. Или свернуть себе шею, или…»
Сразу несколько рук стиснуло его голову, намертво зажав ее в неподвижном положении, точно в тисках.
– Эвисцероэнуклеация – это та же эвисцерация, но с иссечением заднего
полюса глаза и пересечением зрительного нерва, – граф Лаубер плавно провел ланцетом в пустоте, и Гримберту показалось, будто он услышал тихое шипение рассеченных волокон воздуха. – Элегантно, но не вполне то, что мне нужно. Остается энуклеация. Удаление глазного яблока с отсечением глазодвигательных мышц и рассечением зрительного нерва. Я думаю, на этом мы и остановимся.Гримберт захрипел, пытаясь вытолкнуть изо рта кляп. Возможно, если ему удастся откусить себе язык, вызвав достаточно сильно кровотечение…
Не удастся. Лаубер спланировал все аккуратно и просто. Все учтено и ни единого лишнего штриха. Идеальный план. Почерк мастера. Гримберт ощутил, как в его хлюпающих глазницах скапливается какая-то горячая влага, стекающая по вискам. Может, кто-то из подручных Лаубера незаметно прыснул на кожу обезболивающий состав, чтоб облегчить его страдания. Совсем не в характере графа Женевского, ведь он собирается испить каждую каплю его боли, медленно и со вкусом.
«Это слезы, – вдруг понял Гримберт. – Я плачу. Мои несчастные глаза в защитном рефлексе пытаются исторгнуть из себя жидкость, как будто это может их спасти. Как глупо…»
Граф Лаубер наклонился над его лицом. Аромат еловой сосны, такой тонкий, что был почти приятен, сделался гуще.
– Слезы… – задумчиво произнес он. – Как это… интересно. Словно ваши глаза, дорогой Гримберт, изливают из себя то, что им не суждено потратить. Или то, от чего они не могли избавиться на протяжении многих лет…
Где-то поодаль недовольно кашлянул императорский сенешаль.
– Берите то, что вам принадлежит, и заканчивайте, – резко приказал он. – Права пытать пленного я вам не давал. Будете медлить, я позову своего человека и он сделает все в минуту.
– Конечно, господин сенешаль, – Лаубер покорно склонил голову. – Уверяю вас, эту задержку я сделал не по злому умыслу. Просто прикидываю, как лучше начать.
– Так начинайте! Начинайте, черт вас возьми!
Граф Лаубер вздохнул и поднял ланцет повыше.
«Будет больно, – подумал Гримберт. – Будет чертовски больно. Будет невыносимо».
– Я постараюсь сделать все быстро и без лишней боли, – заверил он. – Можете положиться на меня.
Он солгал.
Граф Лаубер солгал. Он потратил чертовски много времени. Безумно много. Больше, чем прошло времени от сотворения мира. Больше, чем Гримберт когда-то мог себе вообразить.
Может, он в самом деле не был специалистом в том деле, которым занимался, а может, – Гримберт был уверен в этом, пока сохранял способность мыслить, – пытался как можно дольше растянуть его мучения, а может, даже свести его с ума.
Если так, он был близок к этому. Может, ближе, чем сам подозревал.
Время от времени он отходил от стола, и тогда боль, остервеневшими хорьками пировавшая в его глазницах, как будто немного стихала. И тогда ненадолго, всего лишь на миг, возвращалась способность мыслить, отчего делалось еще хуже. Он вспоминал, кто он и где находится, на что обречен, и вновь пытался кричать. Выворачивать душу в отчаянном визге, который не мог даже вырваться из груди.
Это больше не было мольбой о помощи, не было проклятьем, не было молитвой. Это был животный визг, рожденный не сознанием, а бьющимся в агонии телом, последом боли, которая была рождена в его теле и теперь терзала его, как плотоядные личинки методично терзают еще теплую плоть живой, но парализованной гусеницы.