Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Рай забвения
Шрифт:

Издатель жевал все медленнее, сплевывая непрожеванное в ладонь. Я пододвину ему пепельницу, и он вытряхнул туда остатки пиццы. Кивнув мне, он продолжил свой рассказ:

— Миланские друзья Эрнста Паппа все чаще стали появляться в сопровождении партнеров из Ливана или Боливии. Они прилетали на один вечер, бизнес-классом, при чем, возможно, теми же рейсами, которыми, сидя где-нибудь в хвосте, прибывали и несчастные курьеры, и, пока хозяева ужинали вместе с Эрнстом, те тужились в клозет какого-нибудь дешевого пансионата, пытаясь освободиться от тридцати трех презервативов с героином, проглоченных незадолго перед вылетом. Почему ты об этом никогда не пишешь?

— Когда-нибудь, — ответил я раздраженно, — я заверну такой сюжет, что ты сто раз пожалеешь, что решил его напечатать.

— Жалеть будет твой новый издатель, — возразил старый, вставая. — Почему бы тебе, кстати, не обратиться к Ровольту?

Открыв шкаф, он начал рыться в моих рубашках, пока наконец не выудил одну — это была красная блузка моей жены, из чудесного шелка, та самая, которая осталась; меня после ее ухода и в которую я зарывался лицом еще вчера вечером. Возможно, на ней остались следы моих слез. Моя жена, Иза, любит теперь одного детского хирурга который к тому же еще скульптор-любитель, так что блузка ей ни к чему, потому что ей приходится день и ночь стоять

на постаменте, подняв руки над своей чудесной головкой чтобы он мог высекать ее из мрамора. Сейчас эта блузка была на издателе. Там, где когда-то были ее груди, ткань тоскливо провисала.

— Сними! — велел я. — Сними сейчас же!

Вскочив со стула, я ухватился за дорогой шелк. Рука у меня дрожала.

— Спокойно, спокойно, — проговорил издатель.

— И книги у меня гораздо лучше, чем у твоей Сесили! — прокричал я. — Пусть от кажутся вымыслом, но каждое слово в них выстрадано, это память о том, что было на самом деле! А на ту требуху, которой кормит читателей эта Паваротти, даже мартышка не польстится!

— Даже собака.

— Что?

— Обычно говорят: «даже собака», — поправил меня издатель.

Я дернул его к себе через стол, чтобы высказать ему все, и порвал блузку. Она разорвалась на три примерно равные части, одна из которых осталась у меня в руке, а две другие повисли на издателе. Я собрал их воедино и бросил в мусорное ведро. Швырнул издателю свою старую футболку. Он натянул ее. Она была ему узка и коротка.

— Нет, тебе не к Ледигу надо обращаться, а по меньшей мере к Амману, — пробурчал он. — Тот, по крайней мере, хоть здоровый мужик.

— Извини, — пробормотал я. — Нервы ни к черту. Попробовал бы ты сам потерять рукопись, над которой работал четыре года.

— Ничего, старик, — издатель перегнулся через стол, хватая меня за руку. — Я все понимаю.

— Расскажи лучше, чем закончилась твоя история, — попросил я.

Мне было все равно. Моей книги больше не было. Мне хотелось очутиться за столиком у себя в саду и попробовать опять поймать тень моего героя, все еще блуждавшего в круговороте метели, ведь без меня ему оттуда не выбраться. Я взял пепельницу с остатками пиццы и поставил ее в мойку.

Мы стояли у крыльца. Я переминался с ноги на ногу, а мой друг примеривался вскочить в седло. На нем снова было его трико, только надетое наизнанку, так что имя его подружки зеркально просвечивало сквозь тонкую ткань.

— Я напишу свою книгу заново, — сказал я. — Важное не забывается. Только мелочи.

— А если наоборот? — глубокомысленно отозвался он.

Так и не поняв, что он хотел этим сказать, я решил все-таки подать ему руку. Он пожал ее.

Я поднялся по лестнице и пошел мыть руку, пролежавшую в его клешне чуть ли не вечность. Томатный соус и моццарелла. В пепельнице лежала фотография Сесиль Паваротти. Вытерев насухо, я стал вглядываться в нее, в эти красивые глаза. Спустился в «сад», точнее, палисадник, засыпанный галькой, потому что поставить там, например, стол для пинг-понга было бы уже негде. Прямо передо мной высилась стена соседнего дома, такая голубая, что я не раз принимал ее за небо. Некоторое время я просто смотрел на далекий горизонт. Потом открыл тетрадь в коленкоровом переплете и несколько минут раздумывал, о чем же я собирался вспомнить.

Чтобы вновь найти своего старика, мне понадобилось гораздо больше времени. Я сам так заплутал в этой метели, что уже плохо представлял себе дорогу обратно. Старик кружил вокруг купы деревьев, густо осыпанных снегом, — то ли елок, то ли пальм. Лицо его сияло. Нет, он не кружил, а скорее приближался к ним по спирали, находя прежнее место, но тут же отправляясь искать другое. И место и человек с каждым новым кругом были иными. Вскоре он оказался совсем близко к деревьям. Сейчас у него нигде и ничто не болело или, возможно, боль так ровно распределилась по всему телу, что он не ощущал разницы. Что сны, что песок. Мужчина или женщина. Волк или ягненок. С такой манерой ходьбы он, естественно, продвигался вперед очень медленно, так что я без труда поспевал за ним, однако он ни разу не сбился с шага, даже когда дошел до поленницы, сложенной из высохших трупов. Помахал рукой мальчишке, сидевшему на вишневом дереве и плевавшему в старика косточками. В меня он тоже плюнул. Описав изящную дугу, косточка пронзила меня насквозь и застряла где-то в позвоночнике. Позже, когда солнце уже растопило снег, врач во всем белом объяснял какому-то юнцу, что «с таким сердцем этот ваш пациент долго не протянет». Старик, проходя мимо, пожал ему руку. Он нюхал цветы на ходу — то ли синеголовники, то ли горечавки. Что-то такое, давно вымершее. Опять сплел веночек из ландышей, однако на этот раз сам надел его, недооценив при этом размеры своего черепа настолько, что венок лежал на нем, как на блюде.

— Как это называется, — вдруг бросил он через плечо, — когда мгновения следуют друг за другом одной сплошной чередой?

Только теперь до меня дошло, что он все время знал о моем присутствии.

— Привычка! — крикнул я в ответ. — Это называется «привычка»!

Погладив двух мурлыкающих кошек, самочку и кота, он взял и связал их хвостами, так что, если бы не я, они и до сих пор бегали бы по кругу. А он все брел себе между какими-то тетками и племянницами, и ему это почему-то нисколько не вредило. Как же безобразно устроен мир! Через метр — горы пластиковых пакетов, и на каждой возвышается очередной папаша, комментирующий дочери вид с горы Пилатус на Кап-Суньон. Однако именно эти детки, глядящие на все столь скептически, только и могли разглядеть бедного старика, на этот раз вздумавшего вскарабкаться на нечто вроде откоса Айгернорда, причем безо всяких страховок и страха. Я — у зрительной трубы на террасе ресторанчика, полного туристов. Он то и дело оказывался в каком-то другом месте — то на склоне Шпинне, то на Хубеггедрее, то где-нибудь на самой вершине. А я ищу его двумя тысячами метров ниже, среди коров. Слежу за ним по ходу обычного маршрута — и обнаруживаю на снежной поляне, куда он нечаянно съехал на заднице. «Выше меня все чисто, покойников нет, — докладывает он, смеясь. — В остальном тоже все в порядке». Однако в этот раз я следил за ним в оба. Больше никаких самостоятельных походов! Потом он стоял на коленях посреди разъеденных озоном сосновых иголок, шаря руками в гниющих подушках мха.

— Ты знаешь, что такое альпийская роза? — спросил он. Я отрицательно покачал головой.

— А ты слышал, как я пою?

— Вот уж чего не слышал, того не слышал!

— Так я же у себя в голове пел! — обрадовался он.

Он побежал по высокой траве, гнувшейся под порывами берегового бриза, — нет, он гнал перед собой волны моря, поднимая пену, как дельфин. И по-прежнему, кстати, двигался по своей спирали. Вот почему — а я-то, дурак!.. — он таскал меня за собой по горам. Другие бы, увидев, как он кинулся с кручи, сразу бы сбавили темп и прежде всего посмотрели,

куда его несет. Я попробовал сделать так, когда он был в воде и махал мне, однако тут же промок и запутался в каких-то водорослях. Еле вынырнул, хватая ртом воздух. Поверхность воды блестела черной нефтью. А он скользил навстречу солнцу, оставляя за собой небесно-голубую спираль. И действительно в обнимку с дельфином, общаясь с ним на его чирикающем языке. Под конец — только крохотный силуэт. Если бы я потом не встретил его в театре, где ставил «Смерть Дантона», то, наверное, забыл бы о нем. Премьера уже началась, и в зрительный зал я вошел с небрежностью фаталиста, знающего, что теперь от него уже решительно ничего не зависит. Видел лишь ноги своих актеров, белые лосины Дантона и босые ступни какой-то женщины. Марии, хоть она и из другой оперы. Старик — я видел его со спины — свешивался вниз с ложи просцениума в окружении двух дам, тоже смотревших вниз, причем одна из них тоже была нагишом. Он сделал глоток из коричневого пузырька с рыбьим жиром. Вдруг та из дам, которая была нагишом, перескочила через парапет и с шумом рухнула куда-то далеко вниз. Я в ужасе рванулся вперед, на ее место, и заглянул в яму, где неподвижно лежала на спине нагая, а старик рядом со мной, вытянув длинную руку с бесконечным пальцем, коснулся ее соска — и, смотри-ка, она зашевелилась! Он взглянул на меня с какой-то хитринкой.

— Скажи, ты Бог? — обратился я к старику.

Однако прежде чем я дождался ответа, он уже умчался — старый гном, под руку с одетой, — и я увидел, как оба, точно психи, съезжают с горки и исчезают в глубине театральных кулис. Потом спектакль как-то добрался до конца и завершился смертью Дантона. Оглушительные аплодисменты. Как же я теперь доберусь домой один? Я долго пробирался ощупью сквозь какое-то голубое ничто — наверное, небо. Иногда самолеты. Один раз помахали дети из окон. Я уже привык ходить по облакам — это так же странно, как ходить по батуту. Куда же теперь? Все направления выглядят одинаково. Лишь в одной стороне — грозовой фронт и молнии, летящие вниз. Ветром меня понесло туда, и очередной разряд сбросил меня на землю. Промоченный дождем, я лежал посреди камней. Какой-то пес дергал меня, перетаскивая то туда, то сюда. Но голос его хозяина уже приближался, одышливый; это был старик. Он выглядел как античный пастух, и был им, и нес меня на руках. Сидя среди своих овец, он растирал меня, пока я не высох; это было место, где позже построят Дельфы. Произрастали колючки, пахло лавандой, шуршали ящерицы. Кругом жили духи — Оракул-то еще не возвели, и им не надо было прятаться. Никто не приходил за ответами на вопросы. Еще не было того знания, которого сегодня уже нет. Любое открытие вызывало восторг. Я разглядывал жука, блестевшего, как зеленое золото. Остальные — нимфы, гномы — тоже смотрели завороженно. Впрочем, нас скоро отвлекли еще не виданные цветы и новые сверкающие камешки. Небо тоже было совсем новым. Воздух, еще никогда никем не дышанный, и вода, которую мы пили впервые. У старика была флейта с пятью тонами. Он заиграл, и оказалось, что больше и не требуется. Нам вообще ничего не требовалось, у нас все было. Юный Филемон обожал малышку Бавкиду, закрывшую глаза от счастья. Духи пытались подражать им, но эта тайна рода человеческого была им недоступна. Нам пришлось уходить, лишь когда на холм пришли люди, одетые по-городскому — в кожаные сандалии, в белые полотнища через плечо, — и принялись мерять землю. Мы укрылись в скалах. Старик метнул камень и убил геометра. И все-таки вскоре тут возник круглый храм с колоннами, и мы ушли. Голоса верующих, завывавших в экстазе, удалялись. Мы потеряли друг друга, потому что духам двигаться было легче. Нимфы, нырнув в ручьи, тоже исчезли, превратившись в воду. Гномы, уцепившись за лапы коршунов, заскользили с вершины вниз по склонам и, вопя, свалились в кусты дрока. Лишь я да еще почему-то старик брели вперед из последних сил. Скоро мы, шатаясь и то и дело теряя друг друга из виду — я рыдал, он бранился себе под нос, — погрузились в какую-то голубизну, которая из воздушной с каждым шагом становилась все более плотной, почти бетонной. Я рвался вперед в полном отчаянии. Внезапно плотная материя отпустила меня, и я, падая, рухнул на гальку, которую, подняв голову, признал своей собственной. Рядом лежал мой же перевернутый стул. И росла моя жимолость, порядком подсохшая, потому что еще зеленые дочерние побеги получали слишком мало питания от материнских. А вот и мой садовый столик. Я кое-как встал на ноги и поставил стул. Сел. В коленкоровой тетради было полно записей. Куда же делся старик? Я был настолько не в себе, что стал звать его, правда вполголоса, но достаточно громко для того, чтобы из окна выглянула соседка, хорошенькая менеджер по рекламе. Я помахал ей рукой и пошел в дом. Не желая еще раз пережить такое, достал из подвала велосипед и поехал, впервые в жизни один. Едва успев пару раз нажать на педали, я почувствовал себя лучше, а когда взобрался на Дольдер, то дышал уже совсем свободно.

И поехал дальше, на юг. Нигде так хорошо не думается ни о чем, как на велосипеде. Я думал об Изе, своей жене, и это было не больно. Вскоре после ее бегства я подкрался к дверям студии, где она обитала в окружении мешков с гипсом, серая, пыльная и счастливая, валяясь на раскладушке и раз в три дня приводя в порядок сбитые простыни. «Нескафе», залитое горячей водой из-под крана. Прижав ухо к двери, я хотел услышать, как она дышит. Но не услышал ничего, совсем ничего, и представил себе, как оба любовника, узнав меня, заулыбались и прижали пальцы к губам. Это он, гадюка, ничего, он скоро уйдет. И я ушел. Конечно, в студии попросту никого не было: в три часа пополудни любовник был на работе, оперировал больных детей. Что делала Иза, мне было неизвестно. В мое время, когда мы любили друг друга, когда я еще не ездил на велосипеде, она служила библиотекаршей в Центральной библиотеке и занималась тем, что переводила рукописи Конрада Фердинанда Майера на микрофильмы. Майера она терпеть не могла и с удовольствием переключилась бы на Готфрида Келлера. Но им уже занимались другие. Я влюбился в нее, когда разыскивал — не помню уже зачем — документы по истории немецкого свободомыслия, и однажды, будто случайно, проводил ее домой после работы и сказал ей об этом, а она бросилась мне на шею и поцеловала, и остаток ночи мы провели в кустах сирени. Было лето. Вообще-то она тогда еще жила с каким-то специалистом по Шторму, настоящим гунном, нежноголосым: он иногда подходил к нашей двери, легонько стучал и шепотом звал Изу. Мы не шевелились, даже если кофе в чашках остывал окончательно. Таяли в глазах один у другого. И смеялись, когда он наконец уходил. Все было замечательно. До тех пор, пока однажды вечером я не нашел на кухне записку, из которой и узнал эту новость. Я видел работы ее нового друга. Я бы сказал: это нечто, — если бы на свете не было Джакометти. У Джакометти его глиняные человечки годами выходили не больше горошины, даже если он начинал лепить из центнера глины. Однажды он явился к своему менеджеру, достал из кармана спичечный коробок и сказал: вот моя новая выставка. Статуи Изиного нового друга были бронзовые и очень тяжелые.

Поделиться с друзьями: