Райна, королевна Болгарская
Шрифт:
Мы невольно задаемся вопросом, чем же руководствовался автор, испестряя романы странно звучащими выражениями, рассыпая на страницах малоизвестные слова и имена. Нет ли тут желания блеснуть своей эрудицией? Не шутит ли автор над нами, бросая вызов "общественному вкусу"? Всегда чувствующаяся в произведениях Вельтмана усмешка автора, присущая ему ироничность — не говорят ли о пародийности его сочинений? И если так — над кем и над чем смеется Вельтман?
Решение этих проблем затрудняется тем уcтановившимся взглядом на Вельтмана — историка и исторического романиста, который еще никто не пытался пересмотреть или хотя бы усомниться в его правомерности. Наиболее полно этот взгляд выражен, пожалуй, в статье-некрологе М. П. Погодина, напечатанной в журнале "Русская старина" за октябрь 1871 г. Известный
Гипотезы Вельтмана казались тем фантастичнее, что они основывались как на исторических источниках, так и на фактах мифологии, языка, традиционной поэзии многих народов Евразии, не всегда знакомых специалисту-историку, а тем более представителям литературной критики. Неизвестное легко принять за выдумку, оригинальную связь фактов — за игру воображения. Эрудиция Вельтмана действительно была богатой и разнообразной. Но важнее другое — что она основывалась на самостоятельном и глубоком исследовании древней истории, мифологии и сложнейших проблем этногенеза индоевропейских народов. И эти исследования Вельтмана-ученого находились в тесной связи с работой Вельтмана-писателя.
Здесь, "на стыке" истории и литературы, рождались открытия, представляющие интерес и для наших современников, во многом более подготовленных к их восприятию, чем читающая публика второй четверти XIX в. Рассмотрев внимательнее историческую, научную основу публикуемых памятников русской литературы, мы сможем убедиться и в глубине содержания произведений Вельтмана, и в истинном уважении, с которым относился он к своему вдумчивому читателю.
"Кощей бессмертный" — первый из публикуемых романов Вельтмана — недаром был назвав автором "Былиной старого времени". Писатель впервые в новой русской литературе употребил это понятие, правильно истолковав выражение автора "Слова о полку Игореве": "по былинам сего времени". "Былина — событие", — писал Вельтман в комментарии к своему сочинению, это то, что действительно было, но было в народном сознании, народном восприятии русской истории.
Уже само обращение к истокам народного миросозерцания, к русскому фольклору, требовало от литератора немалой смелости. Довольно вспомнить, что не кто иной, как Г. Р. Державин, в 1815 г. охарактеризовал издание "древних стихотворений" в "Сборнике Кирши Данилова" как "нелепицу, варварство и грубое неуважение" к господствовавшей дворянской культуре. О былинах столь же безапелляционно высказывался известный в то время фольклорист князь Н. А. Церетелев: "…грубый вкус и невежество — характеристика сих повестей". Не только сама народная поэзия, но и сочинения, написанные по ее мотивам, вызывали протест официозной критики. Даже специалист по народной поэзии А. Г. Глаголев язвительно писал по поводу пушкинского "Руслана и Людмилы": "Кто спорит, что отечественное хвалить похвально; но можно ли согласиться, что все выдуманное Киршами Даниловыми хорошо и может быть достойно подражания?"
Беспощадная ирония Вельтмана явилась ответом на это барское высокомерие критики и части читающей публики. Но иронизировал Вельтман не над читателем, не над критиком, а над охранительно-дворянским взглядом на русскую историю в целом, начиная с источников официозных исторических сочинений и кончая выводами историографов, подобными заявлению H. M. Карамзина, что "история народа принадлежит царю". Приглядимся внимательнее к тексту романа.
В самом начале «Былины» Вельтман рисует яркий образ двадцатилетнего барича с арапником, скачущего на шее крестьянского парня к одному ему ведомым «подвигам», мимо кланяющихся в землю крестьян. Усмехнувшись мимоходом над "исступленной модой писать романы", автор обещает показать потомству "время и подвиги, которые (на Руси. — А. Б.) отличают героев и гениев от людей обыкновенных". Это "подвиги
храбрых, витязей и могучих богатырей", но… в том их виде, в котором представление о подвигах было вложено в душу юному баричу лукавым рабом-тиуном, приучившим его верховой езде на крестьянах. Это те идеалы, которые находят в российской истории поколения крепостников-помещиков.Что же это за подвиги, о которых рассказывает Вельтман, словно русский Лоренс Стерн повествуя об истории боярского рода Пута-Заревых? Родословную их (столь чтимый во времена Вельтмана документ) открывает Олег Пута, получивший свободу своей веселостью в плену, удивившей свободолюбивого новгородца, и вышедший в бояре с помощью волшебного зелья. Муж его дочери, Ивор Зарев, использует тот же емшан, но зажатый в сокрушительном кулаке, и становится воеводой новгородским. Он, между прочим, горит желанием совершить богатырские подвиги, но… "Иногда только встречал он на пути своем черные избушки на курьих ножках, но в них жила не Баба-Яга, а отчинные люди (крепостные. — А. Б.) Князей и Бояр".
Сын его, Ива Иворович, "почти от самой колыбели невозлюбил противоречий", а также… "любил кататься". И пропасть бы ему среди феодальных усобиц и смут, если бы не выявленное историками "внушение судьбы, заботящейся о продолжении рода Пута-Заревых". Выразилось оно в том, что дочь боярина Ростислава Глебовича Любы возлюбила (вместе с родителями) своего "дворового дурня, рябую зегзицу, безобразного Иву" и т. д., узнав что за ним князь дает "в отчину село Княжеское и златых гривен десять".
Обратим внимание, что до сих пор повествование по основной линии — о судьбе Пута-Заревых, перебиваемое многочисленными отступлениями, идет строго по «историческим» материалам: "летописям простым и харатейным" (пергаменным), "древним сказаниям и ржавым Ядрам Истории" — и в соответствии традиционным родословным (которые, по справедливому замечанию Вельтмана, можно было вывести и от Александра Македонского).
Вслед за Вельтманом мы не упускаем случая насладиться высочайшей «достоверностью» этих источников официальной дворянской историографии — то есть истории государей и прочих "великих людей":
"В лето 6728-е, говорит неизвестный летописец, Ива Иворович иде Славенскою землею во Иерусалим и негде у торга Чернаеца пленен бысть гайдамаками Угорскими и обыцьствован и вмале не убиен, и убежа, и вбежа в торг Роман, идеже, жалости ради, взят бысть Урменским купцом, и везен в Дичин (вер. Диногетия, Галац) и далее…
А далее в летописи ничего нет".
На Руси происходят важнейшие события, уже стала она добычей татар, и лишь "смелый Даниил Галицкий" продолжает борьбу с захватчиками, а русский боярин Савва Ивич ест пироги и "труждается, ловы дея" со сворой отборных псов. Не беда, что родился он без участия Ивы Пута-Зарева, ибо бережет судьба этот славный род:
"Хочет любви — его любят, хочет жены — завидная невеста готова; желает иметь дитя… И во всем, во всем он предупрежден и судьбой, и добрыми людьми.
Так был сохраняем судьбою Ива, так будет сохранен и сын его, и внук его, и правнук, и праправнук, и прапраправнук его".
И в самом деле, что тут чудесного? Правит же царством во времена Вельтмана император Николай Первый из династии Голштейн-Готторнской, в котором нет ни капли крови Романовых…
Вторая часть «Былины» вновь начинается с «побед» над крестьянами Ивы Олельковича — «богатыря» им ненужного и в жизни лишнего.
"Этот-то Ива Олелькович и есть тот барич, о котором мы ведем речь; он-то тот Русский витязь и сильный могучий богатырь, которого подвиги до сего времени гибли в безвестности", — завершает Вельтман свое убийственно-ироническое «родословие» русского боярина. Далее следует "житие и подвйзи" барича, который сначала гвоздит направо и налево кулаком, калечит встречного и поперечного, а затем, в то время, когда "вся Русь становилась под знамена Великого князя Димитрия Московского", совершает свои бессмысленные "богатырские подвиги".