Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Раз год в Скиролавках
Шрифт:

Под платком в правой руке она держала корзинку с яйцами и потрошеным петухом. Он велел ей занести корзинку в кухню, а потом впустил женщину в свой кабинет, в котором старая Макухова каждый день топила печь, так, как он ей когда-то велел, потому что у врача всегда, во всякое время дня и ночи, могут быть пациенты.

Был этот кабинет гордостью доктора и как бы источником его скрытой силы, откуда он черпал веру в человеческий разум и в свой собственный талант. Среди белизны стен, ширмы, стола и шкафчиков, блестящих прозрачными стеклами, он очищал свои мысли и погружался в тайны других людей. Здесь у него было то пристанище, где его прекрасное прошлое становилось настоящим и будущим одновременно, как будто бы время для него вдруг остановилось. Несмотря на то, что роль такого, как он, сельского врача обычно сводилась к решению, куда и к какому специалисту направить больного, он все же не хотел, как другие, ограничить свой лекарский инструментарий стетоскопом и блокнотиком с рецептами: ему казалось, что он уподобился бы тогда плотнику Севруку, который продал свое долото, скобель и даже топор. У него в кабинете была и кушетка, покрытая чистой простыней, и гинекологическое кресло, капельница, шкафчик с хирургическими инструментами, аппарат для стерилизации шприцев

и игл, кварцевая лампа, зеркала, зеркальце для ларингологических осмотров, а также много других приспособлений – разнообразные клещи, сверкающие никелем пинцеты и ножницы. И хотя, по правде говоря, он их никогда не использовал, все же они радовали его глаз и укрепляли веру в себя, так же, как укрепляли ее врачебные книги, переплетенные в кожу и ровненько установленные на полке. У доктора были и медицинские весы, и весы для грудных детей, а также закрытый на ключ шкафчик, полный лекарств. Когда он обследовал кого-нибудь приватно, он любил сам вручить лекарство и проследить, чтобы больной принимал то, что ему прописано. На стене кабинета висела подсвеченная лампочкой стеклянная таблица для проверки зрения, на столе возвышался аппарат для измерения давления и лежала переплетенная в красное толстая книга, в которую, как говорили, доктор записывал даже сны своих пациентов. Все эти предметы Макухова должна была ежедневно вытирать от пыли очень старательно, и доктор сердился, если находил хоть немного пыли в белой эмалированной плевательнице. Над Негловичем немного подсмеивались некоторые сельские врачи, хотя бы Иоланта Курась, педиатр, которая как терапевт работала в Трумейках по очереди с Негловичем, а в своем доме вообще никакого кабинета не держала. Другие, однако, считали, что настоящего кузнеца можно узнать по кузнице, сапожника по мастерской, а врача – по кабинету. И что тут много говорить: если кто-то в околице действительно заболевал, то он предпочитал запрячь дрожки и ехать в Скиролавки, чем идти к пани Курась и ложиться в ее квартире на старую кушетку. Когда-то, когда четырнадцать лет тому назад доктор поселился в доме своего отца, хорунжего Негловича, некоторых людей огорчали его советы и предписания. Говорили, что жене Юзефа Зентека, лесоруба, которая после пятого ребенка была плохо зашита и орган имела ужасно большой, из-за чего мужу с ней было спать невозможно, доктор сказал: «У женщины есть еще и другие отверстия, которые могут доставить удовольствие мужчине». Что конкретно он имел в виду этого никто не мог у Зентековой узнать, и из-за этого огорчение стало еще большим. А раз уж большим оно быть уже не могло, то стало уменьшаться и наконец исчезло вообще. Потому что если кто-то давал себе труд задуматься над этими вещами, то оказывалось, что, по сути дела, у хорошей хозяйки не должно ничего пропадать, а лесоруб Юзеф Зентек не должен был оставаться несчастным только потому, что его жену какой-то плохой врач неудачно зашил после родов. Со временем в Скиролавках начали хвалить своего врача и разносить его славу по околице. Писатель Любиньски рассказывал под большим секретом, что много лет назад молодой Неглович был известен в столице как многообещающий гинеколог, который был у женщин нарасхват. Но он влюбился в некую Ханну Радек, женщину необычайной красоты, которая так его ревновала, что запретила ему вообще встречаться с другими женщинами, и это вынудило Негловича приобрести квалификацию врача по внутренним болезням. Доктор, однако, высмеивал легенды такого рода, утверждая, что, когда после трагической смерти жены решил вернуться в Скиролавки и стать сельским врачом, его гинекологическая специализация оказалась малопригодной, и поэтому он пять лет два раза в неделю ездил в клинику в воеводский город, пока не сдал экзамен первой степени. Однако люди в Скиролавках предпочитали верить в рассказ писателя Любиньского, и это было еще одним доказательством, что художественная правда всегда побеждает. Те, впрочем, кому когда-то удалось один-единственный раз увидеть в Скиролавках живую Ханну Радек (потому что потом многие видели уже только алебастровую урну на кладбище), подтверждали, что она была необычайно красива, а ради подобного существа даже такой мужчина, как доктор Ян Крыстьян Неглович, мог отказаться от заглядывания в промежность другим женщинам, хоть и имел к этому талант и соответствующую квалификацию.

– Сними с себя платок и повесь его на вешалку, – сказал доктор Неглович Юстыне, когда она оказалась в его кабинете. – Потом садись поудобнее на этот маленький вертящийся табурет, который стоит перед моим столом.

Увидел доктор перед собой молоденькую женщину с белой кожей в чуть заметных веснушках и, что было удивительно при такой светлой коже, – с темными изгибами бровей и черными ресницами вокруг черных грустных глаз. Были ли они действительно грустными или такими доктору показались, этого он не знал. Но он чувствовал, что есть в них что-то необычное, будто бы эта женщина смотрела не на него, а всматривалась в какой-то печальный пейзаж в никому не знакомой стране. Лицо ее отличалось выступающими скулами, мягко закругленными подбородком и большими губами, шершавыми от ветра. Губы были слегка раскрыты в слабой улыбке, которая спорила с грустью глаз, там поблескивала полоска слюны и белые зубы с заметной щелью между верхними резцами. Удивил доктора блеск, бьющий от ее волос, на первый взгляд темных, но бросающих вокруг красноватый отсвет. Они пушились над ушами и надо лбом, завиваясь в локоны. Доктору показалось, что это не волосы, а какая-то лохматая шапка, с рыжей или красной ниткой, которая поблескивает оттенками меди и золота. Мочки маленьких ушей просвечивали розово, как полости нежных раковин, к плоскому и невысокому лбу прильнули три похожие на полумесяцы прядки, почти прикасаясь к полоскам густых бровей. Белая шея высовывалась из рубахи, которая была еще белее тела. Рубаха была вышита крестиком, каким-то непонятным узором, так как остатки его скрывала серая, расстегивающаяся спереди кофта из толстой шерсти. Под глазами женщины доктор заметил глубокие синеватые тени, которые не только сообщили ему о ее усталости, заботах или недосыпании, но и пронизали его какой-то огромной нежностью, будто бы ее страдание было для него необычайно близким и давно знакомым. Он смотрел на нее и не видел в ней ничего красивого, и в то же время она казалась ему необычайно прекрасной. Его охватил душевный непокой, с необычайной силой ему захотелось пойти за ее взглядом в ту неизвестную страну печали.

Еще раз он бросил на нее взгляд и удивился, что ее лицо и шея казались ему до сих

пор белыми, потому что, когда ему в глаза ударил красноватый блеск ее волос, лицо и шея стали розоватыми, как уши.

Он перелистал страницы своей красной книги и взял авторучку. Он спрашивал и записывал ответы, с этого момента не глядя на нее и думая, не должен ли он ограничиться направлением в городскую больницу. Два года жизни с мужчиной – этого, однако, было слишком мало, чтобы Там захотели заняться ею всерьез. Но так или иначе, общий осмотр казался обязательным.

Ей было девятнадцать лет, уже два года она жила с мужем. Менструации были регулярными с тринадцати лет, она хорошо чувствовала овуляции. Не перенесла никаких заразных болезней, мать ее погибла, когда ей было три года. До замужества она воспитывалась у тетки. Ее мать убил топором отец, потому что много лет она не могла забеременеть, а когда наконец родилась Юстына, отец вбил себе в голову, что мать понесла от дьявола. Он повесился в больнице для психических больных.

– Дымитр говорит, что я такая же, как мать. Не рожу от него, разве только и меня дьявол оплодотворит своим семенем. Но меня оплодотворит Клобук. Мне снится каждую ночь, что сидит он на балке в хлеву, а потом падает на меня утром, когда иду в хлев доить нашу корову. Я боюсь его, но хочу, чтобы это произошло.

Она говорила медленно, певуче, спокойно, будто бы рассказывала о делах обычных и естественных. Выражение ее глаз не изменилось, она не стыдилась признаний и даже вроде бы чувствовала какое-то облегчение, что может поверить кому-то свои желания. В раскрытых губах теперь читалось что-то вызывающее и бесстыдное. – А что тебе еще снится?

– Самолет. Часто мне снится летящий по небу самолет. Я вижу его, как он серебрится, слышу его рокот, а потом вдруг он начинает падать на нашу усадьбу, на меня.

– Это страх, Юстына. Это боязнь, что ты так же, как мать, не забеременеешь, и Дымитр тебя убьет, как твой отец убил твою мать. Но ведь ты знаешь, что дьявол не может оплодотворить женщину, и не может этого сделать Клобук.

– Знаю, – она кивнула головой. – Но очень хочу ребенка. Поэтому я сюда пришла.

Без тени сомнения или стыда она рассказала ему, что первым и единственным мужчиной, который в нее вошел, был Дымитр. Ей нравилось то, что он с ней делал, но только вначале, может, год. Потом он сказал ей, что она – как пустое дупло, в которое можно лить семя, а в ней никогда ничего не завяжется. И с тех пор она каждую ночь ждала, когда он наполнит ее семенем, хотела его в себе задержать, но оно из нее вытекало. Год уже так с ней происходит; она подавляет свое наслаждение, потому что иначе что-то в ней корчится и выпихивает семя; и она только лежит и ждет, чтобы в ней что-нибудь осталось и начало завязываться. Каждую ночь у нее мокрые бедра, и она видит сны о Клобуке на балке в хлеву. Позавчера она увидела там собственного петуха. Зарубила его, выпотрошила и принесла доктору вместе с корзинкой, полной яиц. И сейчас просит, чтобы он помог ей задержать в себе семя.

– Этого нельзя сделать, – объяснил он. – У семени есть маленькие ножки, и оно само проходит в глубь женщины. – А почему оно не проходит в меня? – Не знаю. И выяснить это нелегко.

– Ну, загляните в меня. Может, там какие-нибудь ворота есть, закрытые, – она обеими руками схватила руку доктора, в которой он держал авторучку, нацеленную на страницу красной книги. А потом склонилась и шершавыми от ветра губами прильнула к его пальцам.

– Успокойся, Юстына, – ответил он мягко и отнял у нее свою руку. Она начала раздеваться, поспешно расстегивая пуговки кофты. – Подожди минуту, – сказал он.

Сначала он измерил у нее давление, которое оказалось как нельзя более нормальным. Пульс у нее был ровный, 72 удара в минуту. Он осмотрел ее ногти на руках, потом заглянул в глаза. Реакция Штелльвага была нормальной, так же, как и реакция Грефа и Мебиуса. Он поставил стул за ней и сзади обхватил пальцами ее шею, велев ей сделать глубокий вдох. Присмотрелся и к ее зубам, заглянул в горло, натянул кожу на щеках, отметив чуть ослабленную упругость. А когда он стоял близко к ней, его вдруг овеял запах ее тела и волос – аромат шалфея, полыни и мяты. Еще раз он склонил лицо к ее волосам, чтобы убедиться в том, не обманывает ли его обоняние, но он слишком хорошо знал аромат сушеных целебных трав.

– Ты пахнешь лугом, – сказал он удивленно.

– Вчера, как он меня начал бить, я убежала из дому и спала на сене в хлеву. А наше сено – с того луга возле вас, в нем полно трав. – Шалфей, мята, полынь, – поддакнул он.

– А больше всего мятлика и хвоща, – она подняла к доктору свое лицо, в глазах уже не было печали, только удивление, что доктор так хорошо знает их луг возле озера. И она вздохнула с облегчением, потому что раз доктор знает луг, то, может быть, изучит ее тело так же подробно.

Она аккуратно укладывала свои вещи на вертящемся табуретике. Кофту, рубаху, вышитую крестиком, широкую и длинную юбку из черной шерстяной материи, зеленоватые, вязанные крючком колготки, которые заменяли ей и трусики. Тело у нее было розоватое, с золотыми веснушками на полных плечах, грудная клетка высокая, груди большие, немного обвисшие от своей тяжести, соски маленькие, с узким кружком со слабой пигментацией, как это обычно бывает у женщин, которые еще не рожали. Диафрагмо-реберный угол был близок к прямому, плечи широкие, а когда она взошла на весы, стали заметны большие, выпуклые ягодицы. Даже на глазок ширина бедер была большей, чем ширина плеч, и это означало, что она может родить ребенка без всяких трудностей. Волосы на лоне были черными и густыми, а волос вокруг сосков, на груди и на животе он не увидел.

– Ты весишь на три килограмма больше, чем надо, – сказал он, делая вид, что не замечает на ее спине длинных, почти черных кровоподтеков. Это было обычное дело в этих краях, у других были синяки на грудях, на шее, на животе.

Небольшой излишек веса он определил по системе Лоренца, но не скрывал от себя, что предпочитает женщин полных, и для собственного употребления принимал систему Брокка. Он не велел ей сразу сойти с весов, а отступил на шаг и еще минутку любовался ее задом, глубоким врезом талии и формой таза. Удивлялся нежному закруглению низа ягодиц и удивительно худым бедрам, сужающимся до коленных суставов, лодыжкам, не слишком выступающим, и тонким голеням над большими, с заметно обозначенным подъемом, стопами. Ее волосы снова красновато поблескивали, и часть своего блеска отдавали спине, выделяя круглые ямки над ягодицами, пронизывая тело чудесным розовым оттенком. Такое тело было у его жены, Ханны Радек, но он подумал об этом только мельком, потому что за долгие годы привык во время осмотра умещать свои мысли в русло врачебной рутины.

Поделиться с друзьями: