Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Разбег. Повесть об Осипе Пятницком
Шрифт:

И вот началось — и длилось целых шесть дней — чтение нового обвинительного акта, уже не того, что стряпался в камерах продажной прусской юстиции, а другого, который диктовала ожившая вдруг революционная литература. Произошло нечто поистине невероятное: все то, что почитается в России за крамолу, все то, за что в России грозит тюрьма или каторга, здесь, на процессе в Кенигсберге, призванном, по мысли его устроителей, спасти царский престол от нигилистической пагубы, оглашается свободно и открыто, а на следующий день даже печатается в неприкосновенном виде во всех европейских газетах! Кенигсбергский процесс превратился, таким образом, в подлинную трибуну жгучего, клеймящего, правдивого революционного слова… Право же, русскому самодержцу, будь он подальновидней, давно б следовало воскликнуть: «Господи, защити нас от наших друзей!..»

Либкнехт с нетерпением ждал обвинительной речи прокурора. Вот уж кому не позавидуешь! Вряд ли еще когда в мире происходил процесс столь же выдающегося значения, который покоился бы на таких зыбких основаниях. Крайне любопытно, как же он теперь,

после всех этих скандальных разоблачений, обоснует свое обвинение! Положение его тем более щекотливо, что люди, обвиненные в вымышленных преступлениях, вот уже несколько месяцев находятся под стражей: в этих условиях отказ от обвинения равносилен самоубийству…

Обер-прокурор Шютце вот каким путем пошел: вполне осознавая, что сколько-нибудь основательный юридический разбор наподобие бумеранга в него же самого и вонзится, он главный упор сделал на политическую сторону дела. С этого он и начал свою речь — отметил прежде всего то огромное внимание, какое настоящий процесс возбудил к себе не только в Германии, но и во всей Европе. Затем, с наигранной страстностью провинциального актера, продолжил:

— Это внимание, господа судьи, вполне заслуженное! Настоящий процесс вскрыл происки русских революционеров, которые не только наводнили свою родину потоком нелегальной литературы, но еще вдобавок с предельной ясностью высказались относительно цели, которую они преследуют и которую выразили словами: ниспровержение гнета самодержавия! — И далее, широким, но вместе и брезгливым жестом указав на тюки с конфискованными изданиями, возвысил голос уже до гневного пафоса: — Можно ли себе представить что-нибудь более позорное, нежели эти сочинения, и не должно ли возбуждать изумление, что подданные Германской империи, прусские граждане, позволили себе распространять или содействовать распространению в России литературы с таким постыдным содержанием?! Между тем именно такими людьми и являются обвиняемые, все обвиняемые…

Этой жалкой патетике следовало противопоставить логику фактов, убийственных в своей неопровержимости. Либкнехт даже и признателен был прокурору, что тот задел политические струны: тем самым он дал возможность и защите свободно, не опасаясь судейского окрика, касаться любых сторон русской действительности.

Ну что ж, пора приступать…

— …Обер-прокурор заявил, что к этому процессу приковано внимание всей Европы. Это верно; я бы даже сказал, что взоры всего цивилизованного мира обращены ныне к Кенигсбергу. Но почему? Не потому ли, что здесь сделана первая попытка наказать немецких социал-демократов, как и вообще борцов освободительного движения, за то, что они принимают участие в страданиях и борьбе угнетенного русского народа?.. Господин прокурор спрашивает: может ли быть что-нибудь более позорное, нежели эти лежащие перед нами сочинения? Я знаю нечто действительно позорное и постыдное — это русский режим, о котором говорят эти произведения! Русская история, как никакая другая, написана кровью, которую пролило русское правительство в своей борьбе с народом, кровью благороднейших людей России. Если мы обозрим русские условия — абсолютное бесправие народа, развращенность и кровавую жестокость бюрократии, ужасную, совершенно необузданную карательную систему, избиения, массовые расправы с крестьянами, евреями, рабочими, — то мы увидим, что над новейшей историей России надписаны два слова: Сибирь и Шлиссельбург — эти две эмблемы российского великолепия. Без Сибири и Шлиссельбурга, где гибнет цвет русской молодежи, не существует царизма… Петр Великий некогда сказал: «Я имею дело не с людьми, а с животными, которых хочу превратить в людей». В настоящее же время дело имеют с людьми, которых хотят превратить в животных. Русская действительность такова, что тех, кто хочет быть человеком, отправляют в Сибирь, и только не желающий быть человеком считается благонамеренным элементом… Ныне в России идет великая борьба; часть этой борьбы, господа судьи, ведется здесь, в этом зале. Даже если бы обвиняемые действительно сделали все то, что им приписывается обвинением, то и тогда они совершили бы прогрессивное дело, и через несколько десятилетий, когда в России произойдут перемены, подвиги этих людей составят почетную для Германии страницу в мировой истории. Станьте же на сторону человеческого разума, который воплотился в стремлении улучшить русские условия! Если благодаря совершенному здесь изобличению господствующих в России порядков будет дан толчок к их улучшению, то Германию оценят как повивальную бабку русской свободы. Оправдание подсудимых послужит Германии к славе. Обвинительный же приговор явится, я в том уверен, сигналом к усилению русского варварства. Такой приговор будет означать поощрение русского режима, того самого режима, который гонит многообещающую юность в сибирскую тундру, который заставляет лучших людей томиться в Шлиссельбурге, пропитывает их кровью Петропавловскую крепость и всех истинно любящих свою родину изгоняет из пределов отечества. Прошу вас, господа судьи, при вынесении приговора не закрывать глаз на эту кровавую и в то же время величавую картину русских условий…

И вот объявляется приговор. Основное обвинение — в «государственных преступлениях» против России — отвергнуто полностью, все девять подсудимых по этому пункту оправданы. Тем не менее — чтобы хоть как-то спасти престиж прусской юстиции — шестеро из них все же признаны виновными в «принадлежности к тайному обществу» и приговорены к заключению на срок от полутора до трех месяцев — чисто

символическое наказание, ибо с зачетом предварительного заключения вся девятка тут же была освобождена из-под стражи…

Только теперь, после этих двух недель процесса, Либкнехт мог признаться себе, что хотя и рассчитывал, конечно, на успех, но о таком триумфе даже и помыслить не смел. Особенно радовало, что процесс вызвал именно тот резонанс, какой и нужен был. Все газеты (он скупил все, что имелось в тот час на почтамте) были единодушны в оценке итогов кенигсбергского судилища, даже те, которые никак уж нельзя заподозрить в сочувствии русскому революционному движению. Во всех них, по сути, варьировалась одна и та же мысль, наиболее красноречиво сформулированная, пожалуй, в «Prager Tageblatt»: «Еще никогда язвы России не были обнажены перед общественным мнением Европы так явно. Чересчур усердные обвинители нанесли тяжелый урон не только себе, но и своим клиентам: процесс за Россию превратился в процесс против царизма».

О своем приезде Либкнехт никого не известил, даже Юлию, даже Тедди. К чему лишний переполох? Каково же было его удивление, когда, выйдя в Берлине из своего вагона, он увидел бросившегося ему навстречу Фрейтага. Поди, не первый уже кенигсбергский поезд встречает… Ах, как славно, что именно Фрейтага видит он сейчас!

— Здравствуй, Осип.

— Здравствуй, Карл, — сказал Осип, даже не заметив, что впервые на «ты», и впервые по имени.

Обнялись, расцеловались; тоже впервые…

7

Этого рыжего верзилу вовек не забыть. По ночам даже сниться стал, проклятый: скалится, хохочет, пакляные волосы во все стороны торчат — вполне разбойный вид (наяву-то он попристойней все же выглядел).

Вообще-то Осип берлинских шпиков за простофиль держал. К тому моменту, как обнаружил, что кончилась для него тихая, незаметная жизнь, что — по каким-то неведомым причинам — попал в персональную проследку, к этому времени он неплохо изучил уже Берлин; не одни лишь улицы — проулки и закоулки, проходные дворы и сквозные, на обе стороны, подъезды; этим и спасался.

В сущности, шпики везде на один манер — что в России, что здесь. Наметанному глазу ничего не стоит распознать филера: беспечная походка, а глаза быстрые, воровские, беспокойные; профессиональное, так сказать, тавро. Но не в том дело, чтобы вычленить филера из толпы; скрыться, исчезнуть, испариться — вот задача. Если сравнивать российских шпиков с берлинскими, то наши, по справедливости, куда все же ловчее будут; и хватка совсем другая — бульдожья, мертвая… хоть тут русской полиции есть чем гордиться!

Осип и прежде улавливал за собою слежку, не без того, но то были эпизоды, случайности; просто ненароком попадал в силки, расставленные на других. С некоторых же пор, а именно с начала апреля, когда стали съезжаться в Берлин делегаты предстоящего III съезда партии, слежка приобрела характер вполне, так сказать, целенаправленный.

Считанные люди знали его адрес, и вид на жительство у него надежный (на выходца из России, коему русским посольством официально разрешено пребывание в Берлине), так что Осип рискнул даже отметиться в полиции, и ничего, прекрасно сошло, ни малейшей придирки. Но вот однажды к квартирной его хозяйке (добрейшее существо, души в Осипе не чаяла, по-матерински хлопотала вокруг него) явились какие-то люди, двое, стали расспрашивать об Осипе: чем занимается, не знает ли она каких-нибудь его друзей, у которых можно бы его отыскать сейчас? Очень, мол, он нужен им, срочно нужен, они, видите ли, старинные товарищи Осипа, весточку с родины должны вот передать… Фрау Неймарк, хозяйка, если б и захотела, ровно ничего о своем жильце не могла бы сказать. Осип жил уединенно, никто к нему не приходил; о делах своих, понятно, тоже ей не докладывал, а она, прелестная старуха, никогда не любопытничала. Она напрямик спросила у тех субъектов (это ее словечко) — не из полиции ли они; нет, нет, заверили, как она могла так подумать, друзья, просто друзья! Да, деталь еще одна немаловажная: говорили они по-немецки не очень чисто, с каким-то акцентом… Осип успокоил хозяйку: вероятно, это и правда друзья искали его. Сам же почти не сомневался, что попал в поле зрения русской агентуры.

Вскоре зашевелилась и прусская полиция. Осипа вызвали в участок, спросили, каков род его занятий в Берлине, откуда он берет средства к жизни. Осип доставил справку, что обучается зуботехническому искусству у одного преуспевающего дантиста, Герберта Шпаера (опять Либкнехт помог!), и полицейские чиновники как будто вполне удовлетворились этим. Но только как будто — вот в чем беда! С утра пораньше шпики занимали свой пост у круглой афишной тумбы (наискосок от дома, где квартировал Осип), делая вид, что изучают программу увеселений на ближайшие дни. Редко-редко попадались знакомые лица, почти всякий раз шпики были другие, новые, но повадка у них до смешного была одинаковая: все до единого читали афиши на тумбе! Потом начиналась привычная игра в «кошки-мышки». Осип не торопился отделаться от очередного «хвоста», подолгу водил за собою, нарочно выбирал места полюднее, без всякой на то нужды заходил в магазины; себя уж не щадил, конечно, уставал смертельно, но шпикам, надо полагать, и вовсе худо приходилось, у них ведь еще одна забота была, главная — не упустить его из виду. Лишь изрядно помучив своих преследователей, Осип нырял в какую-нибудь хорошо известную ему подворотню, откуда был проход на соседнюю улицу, еще раза два-три повторял этот маневр — и поминай как звали. Только теперь можно было со спокойной душой отправляться на явку.

Поделиться с друзьями: