Разбитые сердца
Шрифт:
— Если вы проживете достаточно долго, а это вполне может случиться, — сказала она, — вас ждут радостные дни. С каждым днем этот язык, который раньше так презирали и недооценивали, распространяется все шире и шире. Я слишком стара и не увижу этого, но настанет день, когда английский язык зазвучит в стенах Вестминстера. На нем заговорят и за морем, его услышат в Руане, Париже и Риме.
Я остановила поток ее красноречия, заметив, что уже слышала его в Акре.
Всю осень мы с Блонделем зубрили английский. Он опережал меня, потому что начал осваивать язык еще в Лондоне и значительно расширил свой словарный запас в походе. Но во мне проснулся дух соперничества, и я сильно продвинулась вперед, а грамматику, по словам Хадлах, знала уже лучше Блонделя.
— Не следует думать, — сердито говорила она, — что если в английском языке стол не «она»,
Блондель посмотрел на меня, а я на него. Ни один мускул не дрогнул на наших лицах. Мы оставили эту шутку про запас, чтобы потом вволю посмеяться.
14
Желание Беренгарии провести Рождество в Мансе было удовлетворено. Весь двор — вернее компания, настолько близко походившая на двор, насколько это мог терпеть Ричард, — двадцатого декабря двинулся на юг и расположился в мрачном сером замке, господствовавшем над орлеанской дорогой. Я присоединилась к ним двумя днями позднее. А Блондель остался в Эспане, по горло занятый делами, в том числе организацией простых развлечений во время рождественских праздников.
Беренгария встретила меня очень тепло и отвела в небольшую комнатку, которую сама выбрала и подготовила для меня в основании одной из башен.
— Нам нужно место, где мы могли бы иногда бывать одни, и потом я сказала, что ты ненавидишь лестницы. И что тебе ненавистна мысль о том, чтобы спать вместе с этими хихикающими дамами. Все они отвратительны, Анна. Здесь ни одна достойная женщина не задерживается больше чем на месяц; они находят какой-нибудь предлог и исчезают.
Я повернулась и внимательно посмотрела на Беренгарию. Она выглядела так, словно уже начались двенадцать рождественских дней. И она участвовала в увеселениях под покровительством Князя Беспорядка. Ее волосы, которые она всегда заплетала в косу в девичестве и укладывала большим сияющим пучком на затылке после замужества, теперь были тщательно уложены в виде двух скрученных рожков по обе стороны головы. Ее затылок покрывала небольшая, плотно сидящая золотая шапочка филигранной работы с драгоценными камнями, от края которой, покрывая шею и касаясь плеч, спускалась небольшая газовая косынка, также с камнями по кромке. На ней было бархатное платье цвета спелой сливы, очень длинное и так обтягивающее, что для поддержки грудей пришлось вставить клинья материала, и даже при этом под туго натянувшейся тканью ясно обозначались соски. От узкой, плотно зашнурованной талии вниз отходила юбка, сначала чуть расширенная, а дальше плотно облегающая бедра, так что у коленей пришлось сделать разрез, чтобы можно было ходить. В разрезе виднелась нижняя юбка из розового шелка, вся расшитая фиолетовыми цветами и ярко-зелеными листьями. Рукава платья плотно охватывали запястья, где расширялись и ниспадали какими-то фантастическими манжетами, доходившими до кромки юбки, когда она опускала руки. Подкладка манжет была выполнена из той же вышитой ткани, что и нижняя юбка. У туфель из пурпурного бархата были длинные, заостренные носки. Все это было великолепно, необыкновенно красиво и очень модно, но, на мой взгляд, не слишком достойно и не слишком скромно и вряд ли нравилось Беренгарии.
Но я ничего не сказала. Я жила в глухой провинции, замурованная в Эспане, и, уж если говорить правду, на мне было то самое платье, в котором я уезжала из Памплоны, и меня окружали женщины, тоже одетые в стиле прошлого. Высказывать даже про себя суждение о столь утонченной одежде было бы с моей стороны так же глупо и бессмысленно, как тому старику священнику, гневно обрушившемуся в своей проповеди на шнурованное платье, которого он и в глаза не видел.
— Ты выглядишь еще прекраснее, чем всегда, — заметила я.
Она вздохнула.
— Это мне ничего не дает.
— О, дорогая, а я надеялась, что у тебя все хорошо, — лицемерно сказала я, поскольку ее письмо говорило об обратном, и именно поэтому я приехала сюда, а не осталась развешивать по стенам в столовой Эспана вечнозеленые венки.
— Сегодня вечером после ужина, когда все
будут поглощены музыкой, выступлениями жонглеров и вином, пойдем со мной, Анна, в собор, а? Ты знаешь… к святой Петронелле.— Охотно, — согласилась я, опасаясь, что мои сомнения прозвучат в голосе или откроются во взгляде. («Ты выглядишь еще прекраснее, чем всегда». «Это мне ничего не дает… пойдем со мной к могиле святой Петронеллы…» Где-то прервалась связь.)
— Это, наверное, звучит так, будто я спятила, и возможно, так оно и есть — видит Бог, я достаточно поработала над собой. Но, Анна, а вдруг святая Петронелла обладает приписываемой ей силой и будет так добра — я имею в виду, захочет — дать мне ребенка… Разумеется, мне не следовало бы говорить тебе об этом, но ты так хорошо все понимаешь… да и кому другому я могла бы такое сказать? Разумеется, для того, чтобы иметь ребенка, сначала нужно иметь мужа. А то, что святая Петронелла действительно дает людям детей, это очевидно — ведь Бланш забеременела, ты знаешь об этом?
Мною овладела та холодная злость, которая охватывает все мое существо каждый раз, когда я слышу о чудесах, привидениях и других подобных явлениях, причина которых необъяснима.
Допустим, что все это совпадения или просто внутренняя решимость женщины — и что тогда? Сомнение в могуществе святых ведет к сомнению в могуществе Бога. Отрицать, что маленький Гийом, маленький Джеффри, маленький Джон и маленькая Мари Петронелла обязаны своим существованием какому-то особому вмешательству, значило бы погружаться в немерные глубины ереси. Но стоило лишь в это поверить — и слова Беренгарии становились вполне разумными.
— Он спит с тобой? — задала я напрямик вопрос, который всегда был у меня на уме.
— Когда у него нет предлога, которым можно обмануть собственную совесть, то есть когда он не в лагере и не в отъезде, он ложится ко мне в постель. — Горячая розовая волна возникла на краю глубокого декольте и, поднявшись, залила ее лицо. — Не будем об этом. Пойдем со мной вечером. А потом спокойно уснем. О, Анна, как хорошо, что ты здесь…
В соборе не было ни души. Полная тишина и холод напомнили мне посещение собора в Памплоне, когда я, преклонив колена, возносила свои отчаянные молитвы — молитвы, которые так и остались без ответа. Отрицать это не смог бы никто! Но, возможно, человек должен быть более осторожен в своих молитвах. Сегодня я отпустила ее одну в небольшой боковой придел, где покоилась святая Петронелла, а сама осталась в помрачневшем нефе, ограничиваясь обычными молитвами, которые мог бы твердить и попугай, с единственным простым добавлением: «Господи, сделай ее счастливой!»
Время в полумраке, холоде и пропахшем ладаном воздухе шло медленно. Я не должна была проявлять нетерпение, мне не следовало думать о том, что прошел уже целый час и что здесь очень холодно. Но «Господи, сделай ее счастливой». Время всех нас смиряет, питает нас, заставляет скромно принимать крохи и отводить глаза от ломящегося от еды стола, за которым пируют другие. Блондель проектирует маленькие комнаты и оглушает себя вином; я занимаюсь рыболовными правами, сборами с мельницы, налогами на колокола, черпаю радость в его компании и в счастье женщин, которых я приютила. У Беренгарии же нет ничего. Господи, сделай ее счастливой в том единственном, в чем она может быть счастлива.
Наконец я окончательно убедилась, что уже прошел час, и даже подумала о том, что стоять так долго на коленях мне больно и что когда человеку холодно и неудобно, каждое мгновение кажется бесконечным. Скоро я увидела плохо различимую фигуру, обходившую алтарь. Там стало светлее: священник — это был он — зажег новые свечи. Время, должно быть, шло к полуночи. Я поднялась, потерла зазябшие руки и растерла колени, онемевшие от холодного камня.
А потом услышала голос. Голос Беренгарии, донесшийся из бокового придела. Она была слишком далеко от меня, чтобы я могла разобрать слова, но в голосе звучали волнение и тревога. Наверное, священник, сменивший свечи у алтаря, зашел в боковой придел и испугал Беренгарию. Она была храбрейшей из известных мне женщин, когда речь шла о темноте, внезапном шуме, мышах и о том, что Бланко называл «привидениями», но тем не менее под сводами этой огромной молчаливой церкви, в поздний час, да еще в таком холоде, который, по-моему, лишает стойкости духа, даже она могла испугаться. Я быстро заковыляла ко входу в придел и снова услышала ее голос. «Вернись… вернись. Я не сумела тебе объяснить. Если бы ты поняла, то простила бы меня…» Никакой другой голос в ответ не прозвучал.