Разгон
Шрифт:
– Давай сюда!
– скомандовала почти сердито. Подняла весло, белая блузка затрепетала на ветру, весло рвалось из рук, гудело, словно бы даже притормаживало лодку, так что Костик посмотрел вверх почти испуганно.
– Что ты придумала?
– спросил настороженно.
– Лежи, дыши, - посоветовала ему Анастасия.
В бухтах людям некуда деваться, негде спрятаться. Заточенные камнями и морем, вынужденные сидеть там, пока уймется стихия, ни на что не надеясь, ничего не ожидая, только завистливо провожая глазами чаек да такие сумасшедшие лодки, как эта. А в пансионате? Там, наверное, ветер прогнал с набережной всех, и вряд ли кто-нибудь смотрит и приметит трепетанье маленького белого крылышка. Не будет и Карналя возле причала, - почему бы ему быть исключением? И все же Анастасия тайно гадала в душе: "Будет - не будет, будет - не будет..." Так в детстве обрывала лепестки ромашки, загадывая то или иное, всегда что-то глупое, несущественное, в сущности и ненужное. Теперь пригодилась бы не ромашка, а тысячелепестковый невиданный цветок, чтобы обрывать его долго-долго, чтобы хватило
Там, на берегу, куда устремлялся ее взгляд, творилось нечто невообразимое и непередаваемое, непостижимое. Безоблачное, выметенное ветрами небо летело неизвестно куда в пронзительном синеватом свете предвечерья, затягивало в свое космическое безудержное движение зеленые деревья с набережной, белые строения, пугливо прикрытые вздыбленной красной черепицей, зубцы скал и вершины гор, которые еще удерживались миллионотонными базальтовыми массами, но уже угрожающе крепились, в молчаливых каменных вскриках рвались вслед за ветрами, за небесами, за той пронзительной синевой, от созерцания которой у Анастасии заходилось сердце и хотелось плакать, как малому ребенку от собственной незащищенности, от своей малости, от бессилия, от страдания и боли, потому что некому рассказать о том, что она чувствует, глядя на неистовую красоту мира, которая просто не умещается в ее душе.
В далеких бухтах вытанцовывали маленькие человеческие фигурки, завистливо провожали глазами отчаянную лодку, одиноко боровшуюся с неистовством моря, размахивали руками, словно хотели взлететь, вырваться из неожиданного заточения, полететь вслед за теми отчаянными, которые реяли перед всем берегом белым флажком вызволения.
В лодке с нею милые, прекрасные люди, но что ей до них? Жора смелый и отчаянный, как и положено морякам. Костик и Вероника - добродушные, погруженные в себя. Джансуг посреди взвихренных стихий должен заботиться об атараксии и адиафории, завещанных еще греческими скептиками. Она с ними и не с ними. Для той неистовой красоты, которая разворачивалась впереди на суше и какую, пожалуй, видно было только отсюда, с разбесновавшегося моря, она должна была иметь рядом с собой кого-то другого. Кого же? Боялась признаться самой себе, и от этого ее страдания еще усугублялись, и мука ее от созерцания летящего синевато-серебристого света еще увеличивалась.
А лодка плыла так тяжело, долго и медленно к берегу, что, казалось, заблудилась в вечности и никогда не доберется к своему причалу.
От берега тем временем с двух сторон наперерез моторке, которая то исчезала, то появлялась среди гигантских волн, слабо трепеща белым флажком безнадежности, помчались два могучих глиссера спасательной службы. Жора замахал Анастасии, чтобы она убрала свой флажок, - он не хотел позориться перед спасателями, он что-то кричал и даже топал ногами о днище лодки, но Анастасия упорно держала весло, глиссеры пронеслись мимо них раз и еще раз, оттуда кричали что-то в мегафоны. Костик, уже оклемавшись, помахал им успокоительно рукой, но спасатели не отставали от моторки и повели ее к причалу в почетном эскорте, будто плыли в ней какие-то чрезвычайно важные лица. Анастасия только теперь вспомнила про свой "Петри", спрятанный в рюкзаке среди полотенец и одежды, должна бы достать аппарат и сделать несколько снимков на память, а если бы очутилась на берегу и поймала в объектив картину сопровождения глиссерами потрепанной штормом моторки, то еще, глядишь, снимок получил бы премию на одном из многочисленных ежегодных фотоконкурсов, устраиваемых ныне, кажется, всеми газетами Советского Союза. Порой человеку хочется забыть о своей профессии, не напоминать о ней ни посторонним, ни себе самой, сосредоточиться на чем-то другом. На чем же? О себе Анастасия знала наверное, хоть и не сознавалась сама себе. Когда вспомнила про фотоаппарат и про свои профессиональные интересы и когда вообразила себя на том причале, к которому сквозь клокотанье моря пробивались три лодки, пыталась этим заполнить невыносимую пустоту, открывающуюся ее глазам, безнадежность, пустынность берега, свои отчаяние и ужас, что ждали ее, белый флаг отчаянья, который она все еще держала в руках, выставляла, показывала. Кому? Ветру, горам, ошалевшему солнцу, что в облачных завихрениях мчало в неизвестность, унося с собой все надежды?
В том, как волны налетали на берег и с грохотом разбивались, было какое-то непередаваемое величие. Но все померкло, как только Анастасия убедилась: Карналя на берегу нет. На причале не было никого. Карналь не пришел. Обещал и не выполнил обещания. Собственно, никаких обязательств, кроме слова, но ведь такой человек не бросает слов на ветер. Ветра такие люди тоже не пугаются. Значит, не пришел, потому что не хотел. Даже об этом Анастасия не сумела подумать, потому что думать вообще в эту минуту не могла. Только видела пустой причал, может, потому мысленно и летела туда сама, чтобы встречать возвращение с моря этих жалких аргонавтов, этих незадачливых поедателей шашлыков, этих водолюбов и водофобов (Джансуг, который мог относиться только к водофобам, еще и сейчас испуганно молчал и смотрел на Анастасию мучительно-виноватыми черными глазами). Если бы ей сказали, что в это время Карналь уже подлетает к Парижу или что через неделю он увидит такое же, как она, развихренное, потемневшее солнце, торопясь на похороны отца, Анастасия не то чтобы не поверила, а содрогнулась бы сердцем от боли за того человека, но, к сожалению, знание того, что есть и скоро будет, не всегда открывается тебе, вот и должна казниться
и мучиться неопределенностью, неосуществимостью надежд, неутолимостью желаний. "Надежда - мой компас земной, удача - награда за смелость..." Мягкая печаль голоса Анны Герман одолевала грозный шум моря, от воспоминания о прекрасном голосе хотелось расплакаться, а может, царил в душе Анастасии другой голос, Карналя, его фигура, его глаза? Каким нежным и ласковым было утреннее море и какое яростное оно теперь! Для иных человеческих душ вода - это стихия отчаянья. Отныне Анастасия должна была бы причислить себя к этим несчастным.Она не заметила, что лодка их уже возле берега, не заметила, как Костик и Вероника, сбиваемые с ног волнами, пытались завести моторку в тихую бухточку, сидела и тогда, когда из лодки все повыносили на берег, и Джансуг, смущенно покашливая, прошелся возле, раз и другой, не решаясь напомнить, что надо сходить на берег. В пансионате комната Анастасии была рядом с комнатой Костика и Вероники. Джансугу еще предстояло добираться до палаточного городка "дикарей" на пустыре у виноградников, где стояла его черная "Волга" и оранжевая импортная палатка и где нашли пристанище также Анастасиины "Жигули".
– Знаешь, - сказал ей доверительно Джансуг, - я не люблю моря. Такого, как это, не люблю! Прости, но не могу хвалиться. Не испугался, но не люблю. Ты понимаешь?
– Разве я тебя упрекаю?
– она посмотрела на Джансуга почти сочувственно.
– Не думай обо мне, Джансуг. Не нужно никаких оправданий.
– Мы должны поужинать все вместе. Я приглашаю всех. Жора тоже с нами.
– Идите. Я сегодня не буду. Спасибо. Может, попозже найду вас.
Она почти отгоняла их от себя, нетерпеливо выжидала, пока оставят ее одну на причале, хотелось быть одной на всем берегу, чтобы нигде никого, абсолютная пустыня, уж коли пустота, так пустота! Накинула на себя легкий курортный сарафанчик, взяла сумку, набитую всяким добром, долго стояла на берегу, наблюдая за одинокими прохожими, медленно погружалась в сумерки, хотела одиночества, чтобы дать волю своему отчаянию, но в то же время жила надеждой. А может, может! Потом медленно пошла в ту сторону, откуда утром появился Карналь; в горы, на крутые узкие тропинки, мимо спасательной вышки, на которой кто-то упорно вглядывался в темень разбушевавшегося моря, мимо виллы конструктора, с ее причудливыми башенками, слепыми окнами, широкими террасами. Кто-то темный появился на террасе как раз тогда, когда внизу проходила Анастасия, стоял долго и неподвижно, как будто следил за женщиной, провожал ее молчаливым взглядом, такой же темный и одинокий, как и она. Кто там, наверху, вознесенный над всеми? Может, и Карналь. Гость того неведомого и невидимого конструктора-академика. Академик у академика. Холод науки - и ничего человеческого.
"В небе незнакомая звезда светит, словно памятник надежде..." Снова жил в ней голос Анны Герман, ласковый, ненавязчивый, но и незабываемо прекрасный. Наверное, надежда должна иметь цвет и звук этого единственного в мире голоса. И она живет всегда и вечно! Даже для того темного человека в его отчаянном одиночестве там, наверху! Теперь Анастасия готова была поклясться, что на террасе не Карналь. Не мог он там быть, не мог не прийти на берег, его нет ни здесь, ни поблизости, он где-то далеко. Где и почему не знала, но чувствовала, что так оно есть, так должно быть. И все же хотела найти его еще в эту ночь, сейчас, немедленно, увидеть его хоть издалека, просто знать, что он там-то или там-то.
Какая-то испуганная птица прокричала впереди во тьме, звала за поворот тропинки, за скалу, за море. Найди его! Найди! Она бросилась туда, птица больше не подавала голоса, но теперь кричало что-то в ней: найди! В смятении она повернула назад, снова оказалась возле моря, оно бело билось о берег, казалось, что в черноте ночи можно видеть даже все обломки, водоросли, мертвые тела медуз, которые вода несет на сушу. Все выбрасывает море на берег, не возвращает лишь утрат...
На асфальтированной набережной, в мертвом свете ртутных фонарей, кутался в японскую куртку высокий тонколицый десятиклассник. Один на весь берег, как и она. Спросить? Успокоить хлопца? Утешить? А кто утешит ее? И надо ли утешать?
Женщины не выносят невнимания, возмущаются равнодушием, не прощают пренебрежения собой. Самое страшное для них - даже не поражения, а неминуемость признания их. Анастасия спохватилась слишком поздно. Несколько часов блуждания по темному берегу, бессмысленное желание бежать в помещение дирекции - расспросить какого-нибудь дежурного об академике Карнале, еще более бессмысленное, уж совсем дикое желание: встать к очередь к междугородному телефону-автомату и звонить в Киев. Кому, о чем, зачем? Не знала и сама. Сначала оскорбилась в ней женщина, потом, пожалуй, от попытки оправдать свое настроение, пришло иное: раз Карналь здесь уже две недели, а она только два дня, то, выходит, он здесь хозяин, а она гость. Хозяин должен был встречать гостя, но не встретил. Поэтому она и обеспокоена. А кто здесь гость, кто хозяин? Что-то подсказывало ей, что с Карналем могло случиться непредвиденное, теперь она уже была уверена в этом, оставалось лишь узнать, утвердиться в своих предположениях, унять свое беспокойство, свои опасения. Но как? Где?
Отнесла свои вещи в комнату, переоделась, пошла искать друзей. На танцах или в ресторане? Выбрала ресторан, без надежды надеясь, что Карналь тоже там, с радостью и облегчением убедилась в своей ошибке, нашла там только свое дневное общество, присоединилась к нему, попыталась прикинуться беззаботной, выпила немного вина, танцевала с Джансугом, с Жорой, даже с Костиком Бегемотиком, потом, будто ей только что пришла в голову эта мысль, предложила всем пойти к междугородному автомату и позвонить в Киев "одному знакомому".