Разговор в «Соборе»
Шрифт:
— Я и похуже слышал, — сказал он ей, — и не только здесь, а и в Тинго-Марии. Вот только не пойму, почему он никак не раскочегарит дело, чтоб стало наконец доход приносить.
— Потому что он доход с тебя, дурак, получает, а тебе и невдомек, — сказала ему Амалия.
— И знаете, ниньо, после этих ее слов я призадумался, — говорит Амбросио. — Нюх у нее был как у гончей.
И с той поры, приезжая в Пукаьпгу и не успев даже отряхнуть красноватую дорожную пыль, он тревожно спрашивал Амалию: ну, сколько взрослых? сколько детских? Число проданных гробов заносил в книжечку и каждый день приносил новые и новые рассказы о том, какой дон Иларио бессовестный жулик.
— Ну, если ему ни на волос веры нет, знаешь что сделай? — сказал Панталеон. — Забери у него все деньги, и давай мы с тобой откроем какое-нибудь дело.
После того подслушанного разговора Амалия глаз не сводила с дверей «Безгрешной души». Не сравнить, донья Лупе, с тем, когда я Амалитой ходила: голова не кружится, и тошноты нет, и даже пить не так хочется. И силы она не потеряла, все по дому делала лучше, чем прежде. Однажды утром повел ее Амбросио к врачу, и пришлось выстоять длинную очередь. От нечего делать считали коршунов, которые грелись на солнце на соседних крышах, а когда пришел их черед, Амалию
— А в Лиме мне говорили, доктор, что мне больше рожать нельзя, умереть могу.
— Что ж ты в таком случае не береглась? — проворчал доктор, но потом увидел, как она напугалась, и нехотя улыбнулся: — Не бойся, ничего с тобой не будет.
Вскоре после этого исполнился год их житья в Пукальпе, и Амбросио, перед тем как пойти в контору к дону Иларио, сказал ей с плутоватым видом: знаешь, что я ему скажу? Чего? А скажет он ему, Амалия, что больше не желает быть ни компаньоном его, ни шофером и пусть засунет свою похоронную контору и «Горный гром» сама понимаешь куда. Амалия уставилась на него в изумлении, а он: это тебе, Амалия, сюрприз. Они с Панталеоном все это время шевелили мозгами и удумали одну гениальную штуку. Набьют мошну за счет дона Иларио. Тут продается один списанный драндулет, они с Панталеоном его разобрали, проверили, простучали до самых печенок, вполне еще побегает. Стоит он восемьдесят тысяч, первый взнос — тридцать, а на остальное — векселя подпишут. Панталеон получит свою компенсацию, выцарапает, чего бы это ни стоило пятнадцать тысяч, они купят машину в складчину и водить и владеть будут сообща, за проезд брать будут меньше и отобьют всех пассажиров у «Транспортес Моралес» и «Транспортес Пукальпа».
— Навообразили себе бог знает что, — говорит Амбросио. — Этим не кончать надо было, а начинать — как только попал в Пукальпу.
V
Из Гуакачины в Лиму их привезла на своей машине еще одна чета молодоженов. Сеньора Лусия встретила их на пороге пансиона, завздыхала от полноты чувств и, обняв Ану, поднесла к глазам краешек фартука. Она поставила в номер цветы, выстирала занавески, переменила белье и купила бутылку портвейна, чтобы выпить за здоровье новобрачной. Когда Ана начала разбирать багаж, хозяйка, таинственно улыбаясь, отозвала Сантьяго в сторону и вручила ему конверт: ваша сестрица привезла позавчера. Помнишь, Савалита, бисерный почерк барышни из квартала Мирафлорес: ах, негодяй, мы узнали, что ты женился! — и вычурный стиль — причем из газеты, что уж ни в какие ворота не лезет! — и все страшно рассердились на тебя (не верь, не верь, академик) и сгорают от желания поскорее познакомиться с твоей избранницей. Пусть немедленно приходят, всем нам не терпится увидеть новую родственницу. Ты совсем у нас спятил, академик, целую вас тысячу раз, Тете.
— Ну, что ты так побледнел? — засмеялась Ана. — Ну, подумаешь, узнали про нашу свадьбу, не держать же нам это в секрете?
— Да нет, не в том дело, — сказал Сантьяго. — Понимаешь ли… А вообще ты права, а я дурак.
— Конечно дурак, — снова засмеялась Ана. — Позвони им сейчас же, или давай прямо поедем. Не съедят же они нас.
— Да уж, лучше сразу, — сказал Сантьяго. — Скажу, что мы приедем сегодня вечером.
Чувствуя, как посасывает под ложечкой, он спустился к телефону и только успел сказать «алло», как услышал торжествующий вопль Тете: папа, папа, это академик! Помнишь, Савалита, ее взвизгивающий — да как же это ты решился? — ликующий голос — неужели это правда? — ее любопытство — да на ком же? — ее нетерпение — когда, как, где? — ее смех — почему же ты не говорил, что у тебя есть невеста? — град ее вопросов — ты что, умыкнул ее? вы обвенчались тайно? она — несовершеннолетняя? Ну, говори же, говори.
— Да ты же не даешь слова сказать, — сказал Сантьяго. — Давай по порядку.
— Ее зовут Ана? — снова посыпались вопросы. — Какая она? Откуда? Как фамилия? Я ее знаю? Сколько ей?
— Знаешь что, — сказал Сантьяго, — ты лучше сама ее обо всем спроси. Вы сегодня вечером дома?
— Да почему же вечером?! — завопила Тете. — Приходите сейчас же! Мы не доживем до вечера, мы умираем от любопытства!
— Мы придем часам к семи, — сказал Сантьяго. — Да-да, на обед. О'кей. Пока, Тете.
К этому визиту она готовилась тщательней, чем к свадьбе, думает он. Побежала в парикмахерскую, попросила донью Лусию выгладить ей блузку, перемерила все свои наряды и туфли, долго вертелась перед зеркалом, целый час красила губы и покрывала лаком ногти. Бедняжка, думает он. Днем она была вполне уверена в себе, прихорашивалась и наряжалась, заливалась смехом, расспрашивая его про дона Фермина и сеньору Соилу, про Чиспаса и Тете, но ближе к вечеру, когда прохаживалась перед ним по комнате — идет мне это платье, милый? может, лучше надеть это? — словоохотливость ее стала чрезмерной, а непринужденность — нарочитой и в глазах замерцали искорки тревоги. По дороге в Мирафлорес, в такси, она стала молчалива и сосредоточенна, и углы поджатых губ опустились — она волновалась.
— Они будут на меня смотреть как на марсианина, да? — сказала она вдруг.
— Тогда уж — как на марсианку, — сказал Сантьяго. — А тебе-то что до этого?
Ох, ей было много дела до этого, Савалита. Нажимая кнопку звонка, он увидел, как она ищет его руку, а свободной рукой поправляет прическу. Что за чушь, зачем они здесь, кому понадобился этот экзамен: ты чувствовал гнев, Савалита. На пороге прыгала нарядная Тете. Она чмокнула Сантьяго, обняла и поцеловала Ану, трещала без умолку и взвизгивала, а глаза ее, точно так же, как минуту спустя — глаза Чиспаса, глаза матери, глаза отца, шарили по Ане, ползали по ней, проникали, как на вскрытии, в самое нутро. И смех, и визг, и объятия, а два глаза делали свое дело. Тете, ни на миг не закрывая рта, схватила их обоих за руки, протащила через сад, подставив под водопад восклицаний, вопросов, поздравлений и продолжая посылать из-под ресниц быстрые колючие взгляды на спотыкавшуюся Ану. Все семейство поджидало их в гостиной. Настоящий трибунал, Савалита. Все были там, даже Попейе, даже Керн, невеста Чиспаса, все собрались и принарядились по такому случаю. Пять двустволок нацелились в лицо Аны и выстрелили залпом. Какое лицо стало у мамы, думает он. Ты ведь не знал родную мать, Савалита, думает он, ты полагал, что она лучше владеет собой, лучше управляет своими чувствами. Нет, она не сумела скрыть ни глубочайшего изумления, ни
разочарования, ни досады, только ярость удалось ей кое-как замаскировать. Она подошла к ним последней — без кровинки в лице, словно «кающаяся», которая волочит свои цепи. Она поцеловала Сантьяго, пробормотав слова, которые ты не разобрал — губы у нее дрожали, думает он, и глаза сделались громадными, — и с явным усилием повернулась к Ане, уже раскрывшей объятия. Но мать не обняла ее и не улыбнулась ей, а только прикоснулась щекой к ее щеке и тотчас отстранилась: добрый вечер, Ана. Еще жестче стало ее лицо, повернувшееся к Сантьяго, а Сантьяго посмотрел на Ану: она вспыхнула, но дон Фермин уже спешил на выручку. Он снова обнял ее: вот, значит, какая у нас невестка, вот кого прятал от нас наш Сантьяго. Чиспас, ощерясь подобно бегемоту, обнял Ану, а Сантьяго хлопнул по спине, коротко воскликнув: ну, ты и скрытный же! И на его лице появлялось по временам то же растерянно-похоронное выражение, которое наплывало на лицо дона Фермина, когда тот на миг расслаблялся и забывал улыбаться. Только Попейе веселился от души. Керн, хрупкая, рыженькая, в черном платье, детским голоском, похожим на звук глиняной свистульки, уже задавала какие-то вопросы, заливалась невинным хохотком с неожиданно сварливым отзвуком. Но Тете была на высоте: она совершала невозможное, заполняя мучительные паузы в разговоре, пытаясь хоть как-то подсластить ту горькую отраву, которой мама вольно или невольно два часа поила Ану. Она же ни разу не обратилась к Ане, а когда натужно оживленный дон Фермин откупорил шампанское, забыла предложить ей сырные палочки. Она была по-прежнему напряжена и безразлична, и все так же подрагивала у нее нижняя губа и неподвижны были расширенные глаза, когда Ана под напором Тете и Керн, запинаясь и путаясь, стала объяснять, где и как происходила свадьба. Ну, что за блажь, восклицала Тете, втихомолку, без гостей, без торжества, а Керн: как здорово, как мило! — и поглядывала на Чиспаса. Время от времени дон Фермин, спохватываясь, внезапно обретал дар речи, подавался вперед и говорил Ане что-то ласковое. Как неловко ему было, Савалита, каких усилий стоила ему эта естественность, эта родственность. Подали еще маленьких сандвичей, и дон Фермин налил всем по второму бокалу шампанского, и на те мгновения, что они пили, всем стало немного свободней и легче. Краем глаза Сантьяго видел, как Ана глотает бутербродики, передаваемые ей Тете, и отвечает как умеет — и с каждым разом все застенчивей, все фальшивей — на шутки Попейе. Казалось, думает он, что сам воздух в комнате сейчас воспламенится, что они все вот-вот вспыхнут, займутся огнем. Невозможно, упорно, участливо всаживала Керн вопрос за вопросом. Она открывала рот — в каком коллеже ты училась, Ана? — и атмосфера сгущалась. — «Мария Парада де Бельидо» — это, кажется, муниципальная, да? — и сильнее дергалось веко — ах, ты кончила медицинское училище? — и подрагивала губа матери — ах, не как доброволец Красного Креста? Так ты умеешь делать уколы, Ана, а работала в рабочем госпитале в Ике? Помнишь, Савалита, как мама моргала, как закусывала губу, как ерзала она на стуле, словно села на муравейник? Помнишь, как отец, устремив взгляд на кончик своего башмака, слушал и вытягивал шею, стараясь улыбаться тебе и Ане? А та, сжавшись и съежившись, держа в пляшущих пальцах ломтик поджаренного хлеба с анчоусом, глядела на Керн, как запуганный студент на экзаменатора. Минуту спустя она поднялась, подошла к Тете и в мгновенно наступившей, насыщенной электричеством тишине что-то сказала ей на ухо. Ну, конечно, сказала Тете, пойдем. Они исчезли на лестнице, а Сантьяго взглянул на сеньору Соилу. Она еще не произнесла ни слова, Савалита. Сдвинув брови, дрожа нижней губой, она встретила твой взгляд. Ты подумал, что присутствие Попейе и Керн ее не остановит, думает он, ей на них плевать, это сильнее ее, она сейчас сорвется.— Тебе не стыдно? — Голос ее суров и глубок, глаза покраснели, она заломила руки. — Как ты мог жениться так, так, никому ничего не сказав? Какому унижению ты подверг своего отца, брата, сестру!
Дон Фермин не поднимал головы, весь уйдя в созерцание своих башмаков, а Попейе выдавил из себя улыбку, отчего лицо его приняло необыкновенно глупое выражение. Керн вертела головкой из стороны в сторону, догадываясь, что что-то случилось, спрашивая глазами, что же именно, а Чиспас, скрестив руки на груди, глядел сурово.
— Сейчас неподходящее время, мама, — сказал Сантьяго. — Если бы я знал, что тебе это будет неприятно, мы бы не пришли.
— Я тысячу раз предпочла бы, чтоб ты не приходил, — громче заговорила сеньора Соила. — Ты слышишь меня? Тысячу раз предпочла бы вовсе тебя не видеть, чем видеть с этой… Идиот!
— Ну, перестань, Соила. — Дон Фермин взял ее за руку, Попейе и Чиспас испуганно глядели на лестницу. Керн раскрыла рот. — Перестань, прошу тебя.
— Ты не видишь, на ком он женился?! — зарыдала сеньора Соила. — Не видишь, да? Не понимаешь? Как я могу с этим смириться, когда мой сын женился на женщине, которую я не взяла бы и в горничные?!
— Соила, опомнись. — Помнишь, Савалита, он тоже по бледнел и тоже испугался.
— Что за глупости ты говоришь. Она может услышать, она жена Сантьяго.
Помнишь, Савалита, какой хриплый, потерянный голос был у отца, как пытался он вместе с Чиспасом успокоить, унять маму, которая уже плакала навзрыд. Помнишь, как залилось краской веснушчатое лицо Попейе, как съежилась на стуле Керн, словно в комнате вдруг повеяло арктической стужей?
— Ты никогда ее больше не увидишь, мама, — сказал наконец Сантьяго. — Но сейчас прошу тебя замолчать. Я не позволю ее оскорбить. Она не сделала тебе ничего плохого и…
— Вот как? Ничего плохого? Ничего плохого? — выкрикнула сеньора Соила, пытаясь высвободиться из рук дона Фермина и Чиспаса. — Она тебя завлекла, заманила, окрутила, и ты еще смеешь говорить, что эта мещанка мне не сделала ничего плохого?!
Настоящее мексиканское кино, вроде тех, что так тебе нравились, Ана. Не хватало только сомбреро и ансамбля марьячи [68] , думает он. Чиспасу и отцу удалось наконец силой выволочь сеньору Соилу из-за стола, отвести ее в кабинет. Сантьяго стоял посреди комнаты. Ты глядел на лестницу, Савалита, ты прикидывал расстояние от туалета до гостиной: да, конечно, она все слышала. Чувство праведного гнева, священной ненависти, полузабытое чувство времени «Кауйде» и революции охватило тебя, Савалита. Издали доносились стоны матери, уныло-укоризненный голос отца. Через минуту в гостиную вернулся побагровевший от невиданного бешенства Чиспас.
68
Марьячи — мексиканские музыканты.