Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Разговоры об искусстве. (Не отнять)
Шрифт:

Вспоминаю через много лет эту историю: какие люди были! Какие нравы! По каким правилам жили! Получить по башке при всех своих регалиях – не страшно. Это в порядке вещей. Страшно обвинить не по форме. Без санкции. Проявить волюнтаризм (было такое слово в репертуаре постановлений партии и правительства). Это уже нарушение. За это могут привлечь к партийной ответственности. Могут и по башке дать.

Фантики

В детстве во дворе играли в фантики. В ножички, конечно, тоже. Но в фантиках было что-то магическое. Правил игры не помню, кажется, надо было замерять расстояние между фантиками (больше, чем от большого до безымянного), потом указательным пальцем как-то выщелкивать их таким образом, чтобы твой фантик покрывал чужой. Тогда ты был вправе забрать его как трофей. Выбор фантиков не был так уж широк. Обычные – от леденцов ценились ниже всего, они были легкими, приходилось утяжелять их, многократно смазывая слюной. Были солидные – из-под конфет типа «Мишка на Севере». Самые ценные были от прибалтийских конфет. И были еще совершенно редчайшие, абсолютно иной полиграфии – западные. Откуда? – совершенно справедливый вопрос. Подобные фантики приносили избранные. Остальным было неудобно даже спрашивать, с каких

небес сваливалось такое сокровище. Теперь-то я понимаю – с африканских, кубинских и прочих. Двор, как я уже сто раз описывал, был «генеральским», и у многих стариков-отставников дети уже служили в отдаленных точках планеты. Помогали местным строить светлое будущее, по ходу дела привозя малую толику тех западных благ, коими империалисты старались заманить доверчивых местных в свое логово. Так что эта толика – мы имели представление только вот о фантиках и игрушках – была типа трофеев. Или частью премиальных, которую местные из благодарности доплачивали в качестве командировочных. Вот за такие фантики разворачивались подлинные ватерлоо. Вообще эти маленькие сигналы иной жизни, как много они значили для детского сознания! Тогда среди мелюзги (а может, и мальчишек постарше) были в ходу буклетики. Добытчивые родители, которым довелось посетить американскую выставку 1959 года в Сокольниках, привозили их с собой, и они попадали в детские руки, сразу становясь материальной ценностью, средством обмена и знаком престижа. Я никогда не тянулся к технике, я рассматривал эти лакированные картинки с длинными лимузинами как послание из другого мира. Отец тоже поехал на американскую выставку, но ничего путного не привез, какие-то альбомчики с каракулями. Он и его друзья были поражены и уязвлены абстрактным экспрессионизмом настолько, что пробиться в толпе соседнего павильона к нужному товару – этим самым лимузинным буклетикам не приходило им в голову. Единственное, что я мог – просить счастливых обладателей американского чуда дать подержать их в руках. Я был стойким октябренком, меня учили выбирать между материальной шелухой и идеей. Предложи мне кто-нибудь поменять октябрятскую звездочку на этот буклетик, я бы отказался. Мне было бы мучительно больно, я бы рыдал всю ночь. Но мне даже не предлагали ничего подобного! Вот такой я был: ни фантиков, ни буклетов! Конечно, не преминул поделиться своими горестями с мамой и бабушкой. Без классовой ненависти, скорее меланхолично сравнил нас с соседями снизу, состоятельными людьми, внук которых Мишка преуспевает, не зная отказу в буклетах и фантиках. Сейчас я понимаю, насколько смешны были родителям мои представления об уровне жизни: папа в ту пору зарабатывал иллюстрациями и литографиями членов Политбюро уж никак не меньше офицеров, натаскивающих солдат освободительных войн. Мамин отец, старый вояка, даже ревновал: такие гонорары казались ему недостаточно выслуженными.

– Нет, талант, я понимаю, но сразу, без выслуги лет, такую зарплату…

Тем не менее мама поняла меня и приступила к действиям. Она нарезала стопку бумаги в размер типовой обертки и разрисовала каждый листок акварелью. Сложив каждый листок вчетверо, она насыпала мне целую груду фантиков. Чем хуже фабричных? Не хуже, даже выразительнее и разнообразнее. Мама настаивала на эквивалентности обмена ее фантиков на другие. Я душой понимал иллюзорность ее попыток. Что-то сакральное было неотвратимо потеряно. Невозместимо потеряно. Во двор я вышел с тяжелым сердцем, ожидая насмешек. Сердце не обмануло. Меня даже не приняли в игру. О потлач! О символический обмен! О Леви-Стросс! О волшебная арабеска, россыпь фантиков на дворовом асфальте!

Телесные и ментальные

В Карлсруэ есть знаменитый на весь арт-мир Центр искусства и медийных технологий – ZKM. Это такие врата: прошел – меди-артист, тормознул, замешкался – звать тебя никак. Действительно, здесь все – и музей, и презентация всех техно-медиа-идей, рожденных за последние лет двадцать. Есть здесь и вечный директор – Питер Вай-бель. Замечательный бодрячок, их шестидесятник. Их – это не наш. Эти немецкие шестидесятники были акционисты, то есть работали с телом и телом. Порой очень радикально – вплоть до членовредительства. Вайбель в среде венских акционистов не был самым крайним. С акционисткой феминисткой Вали Экспорт он сделал перформанс «Досье из собачьей жизни»: ходил по Вене на поводке. Но смирно, не бросался на зрителей, как много позже Олег Кулик. К тому же ходил не голым, вполне даже в костюме.

Вайбель увлекся техно и цифрой. Он вообще на своем веку многим увлекался: тяжелым роком, философией, кино и пр. Собственно, из тогдашнего его увлечения цифровым искусством и родился ZKM в сегодняшнем его виде. Когда стал куратором Московского биеннале-4 (2011), было ясно: не ему оказали честь, а он оказал – биеннале. ZKM снисходительно потрепало по плечу ЦУМ (там под его кураторством проходил Основной проект). Кстати, любовь Вайбеля к техно немножко подвела его в Москве: среди произведений оказалось слишком много гаджетов. Что-то было в этом колониальное: бусы, зеркальца. Но это – т-сс! – между нами. А в быту Вайбель жизнелюб. Телесное любит по-прежнему. Как немецко-австрийский шестидесятник. И вот я его подколол немного.

– Знаешь, – говорю, – какая репутация была среди русских у твоего Карлсруэ в XIX веке? Что их влекло?

– Ну, воды, рулетка.

– Само собой. Но там появились первые русские не подцензурные литографские мастерские. В России боялись, что там начнут литографировать почем зря антиправительственные прокламации – дешево и сердито. Оказалось, русские стали печатать там порнографические стихи и рассказы. Я даже вспомнил один такой стишок, вроде бы М. Лонгвинова:

Пишу стихи я не для дам,Все больше о п… и х…Я их в цензуру не отдам,А напечатаю в Карлсруэ.

Вайбелю очень понравилось. Я даже испугался, что он сделает их слоганом ZKM. Потом вспомнил, что он уже давно не телесный, а медийный. Но к чему я веду? Году в 2001-м мы делали в Русском выставку замечательного художника Юргена Клауке. Концептуалист, великий трансформатор фото-медии в станковое и наоборот. Тоже коренной шестидесятник – телесник, затем, помножив телесное на лингвистическое, стал классиком минимализма и концепта. Я без иронии говорю, потому что кроме концепта там всегда присутствует совершенная визуальная реализация. Чего и другим желаю. Естественно, Клауке повязан с ZKM служебно

и лично: выставляется «от» этой институции, дружит с Вайбелем. Разумеется, ZKM привлекает и главных философов времени: Жижека, Гройса, Слотердайка. Такое вот сочетание: художники ZKM работали (кто когда) телом и с телом, а философы, естественно, головой. После вернисажа разговорился я откровенно с умницей Клауке. На свободные темы. В частности, как живется критике. Я хотел рассказать, как у нас живется: плохо, методологии не отстроены, язык описания хромает. Говорю, мол, у вас такие философы в одной упряжке, с ними-то проблем нет. Но Клауке все-таки изначально телесник, нет у него святого предтерминологического трепета (то есть трепета перед терминами, перед господствовавшим тогда квази-философическим дискурсом). Он говорит:

– Не так все просто. Заказал я как-то статью коллеге.

Кому из трех философов, не упомню, поэтому дам обобщенный образ – Жижгрослот.

– И как?

– Да тот просто нахально скачал куски каких-то своих текстов. И один раз вставил мою фамилию – Клауке. И счет выдал.

– И ты? Скандал устроил? Отказал?

– Да нет. Попросил четыре раза проставить в текст Клауке. – И захохотал, как Вайбель над стихами про Карлсруэ. Тоже не дурак.

Где наше ни пропадало

Это не ошибка. И не филологическая каверза. Просто правда жизни. Просто напишу несколько заметочек о том, что с возу упало по моей собственной дурости.

Выставка Класа Олденбурга в Гугенхайме. Что говорить… Если меня пронимало современное искусство, то на таких выставках. А их было на моей памяти с десяток. Художник – в кресле, стар. Меня подводит к нему его брат, Ричард (Дик) Олденбург, бывший директор МОМа.

– Слышал, слышал, – вежливо говорит старик и показывает на огромный каталог. – Возьмите. – Я, как честный дурак, уставший перевозить тяжеленные каталоги, стал что-то бормотать. Типа премного благодарен, но может, музей перешлет мне, а то так не подъемно…

– Честный мальчик, – сказал Олденбург. – Люблю откровенность. Действительно, тяжелый, не для самолета. Жаль, хотел вам нарисовать что-нибудь…

Я похолодел. Но что делать. Не говорить же: дяденька, обмишурился я, нарисуйте хоть что-нибудь. Так и ушел. Откровенный! Таких откровенных поискать…

Биограф

Как-то сел у Гугенхайма в автобус, проехать по музейной миле вдоль Сентрал Парка. В автобусе почти пусто – день. Напротив сел цветущего вида джентльмен, к семидесяти. И вдруг, совершенно неожиданно для меня – никогда ранее в автобусах иначе как «вы выходите?» ко мне никто не обращался, этот джентльмен спрашивает: «Are you from art world?» Или еще проще: «From arts?» Что-то типа – вы из искусства? Может, пакеты мои разглядел с каталогами? Словом, идентифицировал. Польстил, короче говоря. Расположил к себе. Разговорились. Джентльмен оказался Джэкобом Баал-Тешувой. Знакомство продолжилось, и я не раз бывал в его квартирке на Манхэттене, рассматривал картины его жены Авивы и даже сделал ее выставку. Джэкоб был автором многих популярных книг по искусству и биографом М. Шагала. Молодым израильским журналистом (кажется, Израиль даже еще не был провозглашен как государство) он приехал в Париж и перезнакомился со всеми великими стариками: Шагалом, Пикассо, Леже и др. С Шагалом сдружился навсегда. Он рассказывал массу баек о Марке Захаровиче, которые не могли войти в официальную биографию. Одной поделюсь. Может, и апокриф. Итак, рассказ Баал-Тешувы.

– Марк, как вы знаете, был любезным человеком – обо всех своих знакомых отзывался восторженно, мог, причем в письменном виде, признать гения в любом, скажем, стихотворце или музыканте. Не скупился. Только о художниках отзываться не любил. Как-то мы с Авивой по его приглашению поехали к ним на ужин в Сен-Поль-де-Ванс. А днем зашли в Ницце на большую выставку Миро. И вдруг видим: по залам ходит Марк в странном виде – чуть ли не с накладным носом и в парике. Словом, маскируется. Мы поклонились, он сделал вид, что не узнал. Что делать. Причуды мастера. Вечером появляемся на вилле. Звоним в дверь. А там был у нас ритуал: «Здравствуйте, мэтр». – «Да какой я вам метр, так, миллиметр». Сходились обычно на сантиметре. За обычным разговором спрашиваю:

– Как вам Миро?

– Какой Миро? Я на выставке так и не был.

Промолчали – чудит старик… Поезд. Утром входим в квартиру. Звонок. Снимаю трубку – Марк. Давно звонит, накипело.

– Знаете, а все-таки ваш Миро – дерьмо!

Может, и апокриф.

Голышки в Мраморном

Много лет я работаю в Мраморном дворце. Помню, как во дворе мы водрузили на постамент ленинского броневика «Мраморный Форд» немецкого акциониста Ха Шульта. Кстати сказать, теперь броневик мне жаль – это был отличный образчик техно-реди-мейда. Прямо, как Дюшан прописал для наших планов превратить Мраморный в арсенал современного искусства. В музее Ленина вообще много было авангардного. Например, в витрине – пальто вождя, простреленное Фаней Каплан и заштопанное Надеждой Константиновной. (Таких уникальных пальто во всех музеях Ленина по России было штук десять.) Но концептуальным было другое. Пальто было одного размера, на человека небольшого роста. А рядом стояли как бы ленинские болотные сапоги. Для охоты. Причем другого, огромного размера. На какого-нибудь матроса Железняка. На худой конец, Дзержинского. Я, когда музей еще существовал, успел сделать слайды. И показывал на лекциях: вот – Кабаков, инсталляция «Рука и репродукция с Рейсдаля». А это – музей Ленина. Инсталляция с пальто и сапогами. Доходило. Но история не об этом. Это отцовская история. В пятидесятые на задах Мраморного, где-то на третьем этаже несколько молодых художников, отец в их числе, сняли мастерскую. Был у них дружок, кажется, замдиректора, он им это и устроил. Сняли для халтур – панно на ленинские темы, вполне в русле музейной специфики. Дело молодое, писали заодно обнаженных натурщиц. И как-то в здании напротив, в Ленэнерго (бывшие казармы Павловского полка), точнее, в его крыле, которое выходит на Миллионную, собирался какой-то районный партийный актив. Может, не районный, а местный, электрический, не важно. И видят делегаты: аккурат напротив их собрания, в окнах Мраморного, то бишь Музея В. И. Ленина, творится черт знает что. Провокация. Голые бабы. Звонок. Через десять минут этот самый зам, который не раз приходил в мастерскую с целью выпить (коррупция была минимальной и измерялась халявной бутылкой, правда, регулярной), чему не мешали никакие холсты с натурщицами, был уже там. Обычно ему не мешали не только холсты с натурщицами, но и сама живая натура. Теперь он пребывал в паническом настроении.

Поделиться с друзьями: